Второе посещение дало мне конец истории. Правда, Склифский, успевший за три-четыре дня, пока мы не видались, сильно осунуться, – глаза точно опеплились, лицо завосковело, – говорил с запинкой, толчками, теряя нить, сквозь муть. Тем не менее, придя домой, я тотчас же взялся за запись. Вначале шло ничего, потом перо то тут, то там стало натыкаться на препятствия. Ведь мы, пишущая братия, получив факт, всегда так или иначе препарируем его, отыскиваем в нём ту вот «корректную линию» между данным и должным, как выражался двулюдовский призрак. В полученном факте меня нисколько не интересовал коэффициент его реальности, – из работы меня выбивала структурная неправильность рассказа: например, мне нужно было уяснить постепенное очеловечивание Фифки, незаметный крен фантомизма в телеологию, выпадение их причин в цели, – что это – привнесено впоследствии, так сказать, вдумано Двулюдом в свои ощущения, или дано самими ощущениями, в неотделимости от феномена?
За разрешением недоумении проще всего было отправиться к первоисточнику. Но в палату к Двулюду меня не пустили:
– Плох. Нельзя.
Отждав ещё дня два-три, я повторил попытку. Не пускаясь в излишние расспросы, я прошёл по больничному коридору к знакомой двери. Она была полуоткрыта. Навстречу – лёгкий сулемовый запах. Я вшагнул в палату: койка была пуста; под взбитой подушкой аккуратно заправленное одеяло, белый квадрат столика, придвинутый к изголовью, – и всё. Позади шаги. Я обернулся: сиделка.
– Уже?
– Уже.
Вернувшись к рукописи, я – после некоторых колебаний – решил даровать ей аутентичность: пусть за каждое слово отвечает Двулюд-Склифский. Ему ничего не стоит оказать мне эту услугу: ведь он мёртв.