Европа. Два некролога - [2]

Шрифт
Интервал

Запада под силу человеку либо слепому, либо притворяющемуся слепым.

Ознакомившись с текстом одной моей книги (не этой), издатель попросил меня укоротить — не сократить, а именно укоротить    — некоторые предложения, показавшиеся ему чересчур длинными, примерно в пять- шесть строк. «Поймите меня правильно, — он старался смягчить мое недоумение неофита, ожидавшего со стороны зашибающего его кеглями немецкого языка каких угодно шишек, но уж никак не этой, — я не имею ничего против Вашей манеры писать, но, как издатель, я должен заботиться и о читателе. Так вот, предложения следует укоротить, потому что читатель, дочитав их до конца, может забыть, как они начинались». Мое осторожное напоминание, что предложения эти писались меньше всего в расчете на то, что читать их будут олигофрены, вызвало в ответ не больше чем мягкую понимающую улыбку, из разряда тех, которыми деловые собеседники, как правило, реагируют на более или менее несерьезные отклонения от темы. Остается надеяться, что с русским читателем мне повезет больше: если не в дружном презрении к идеологии, то хотя бы по части длинных предложений.

Книги эти писались на немецком языке, в ряде мест с непроизвольной оглядкой на русский. На этот раз мне пришлось наконец сполна ощутить курьез писателя, сподобившегося писать на «не родных» языках, сначала «не родном» русском, а позже, волею судеб, «не родном» немецком, при том что писательствовать в «родном» армянском ему так и не привелось. Переход из «русского» в «немецкий», при всей одинаковости исходных «мировоззрительных» предпосылок, давался нелегко; надо представить себе кочевника, вознамерившегося странствовать, что значит: не морочить пространство внезапностями прыжков и оседлостей, а выхаживать его геометрией нацеленной воли. Оглядка на русский могла означать: переутомление дисциплиной и сознательностью на фоне возникающего время от времени желания сорвать воротничок и закуролесить — в лучших традициях отечественной ненормативности; но это были лишь рецидивы писательского прошлого (любопытно, что и в «русском» в свое время не обходилось без оглядки на «немецкий»), ностальгия беглеца–эмигранта по покинутому стилю, в сущности, вспышки злобы на унизительность грамматических имплантатов, на необходимость снова учиться писать на «другом чужом» языке, после того как написал уже с дюжину книг на «своем чужом»;

если при этом я не чувствовал себя закомплексованным в неполноценности, то оттого, по- видимому, что, будучи писателем–чужеязычником, ничем иным, кроме названного комплекса, и не страдал. (Когда немецкий редактор качает теперь головой при том или ином обороте и внушает мне, что это «не по–немецки», я пытаюсь развеселить его тем, что рассказываю ему о его русских коллегах, которым тоже казалось когда–то, что «это» — «не по–русски». Или защищаюсь от него Делёзом, умным Делёзом, нашедшим формулу стиля, как «иностранного языка в языке».) Ясное дело, узнав о возможности опубликования книги в России, я ни на секунду не сомневался в выборе переводчика. Мне не давали покоя те, записанные по–немецки, но с тоскливой оглядкой на русский, места, которые мне не терпелось услышать по–русски, хотя, по правде говоря, я и не знал толком, что и с какого языка на какой здесь, собственно, переводилось. Было бы, поэтому, неверно назвать русский перевод с немецкого оригинала переводом, хотя книги в общем как раз переводились. Разгадка этого незатейливого парадокса лежит, конечно же, в том, что переводчиком был не переводчик, а автор, стало быть, некое вполне неподотчетное лицо, если к чему и годное, то уж никак не к ремеслу переводчика; нетрудно догадаться, в режиме какой ужасной отсебятины делался «перевод», причем отсебятины, вызываемой не только причинами «творческого» порядка, но и — довольно часто — неумением адекватно перевести оригинал. Завязанные по–немецки узлы не распутывались мною большей частью, а разрубались: по–русски; я позволял себе в трудных случаях не терять времени на перевод, а писать текст наново, наслаждаясь счастливой филологической безответственностью и возможностью внести собственный скромный вклад в тезаурус российского беспредела. Читатель не ошибся бы, если, читая титульный лист, не обратил бы никакого внимания на уведомление «перевод с немецкого».

Обе книги, вышедшие, как было сказано, в 1996 и 1998 годах, стали завершающей — пятой и шестой — частью проекта «Первофеномены», издаваемого мною с 1994 года. Я счел нужным сохранить в русском издании примечания, указующие на остальные тома; речь идет о множестве тематических узлов, распутывание (или разрубание) которых предполагает знакомство с их тщательной «завязкой» в предыдущих выпусках. В целом это касается трехчастного изложения ключевых позиций духовной науки в последовательности философского, теософского и собственно антропософского становления[1]. Мне хочется в этой связи еще раз напомнить о том, что книги эти написаны антропософом, отношение которого к антропософии (не отягченное никаким «членством» и прочим «сором в избе»)определяется единственно фактором личной судьбы; если между повседневным


Еще от автора Карен Араевич Свасьян
Гёте

Книга посвящена одному из крупнейших мыслителей второй половины XVIII — начала XIX века. Особое внимание в ней уделяется творческой биографии мыслителя. Философское и естественнонаучное мировоззрение Гёте представлено на фоне духовного развития Европы Нового времени.Для широкого круга читателей.


Философское мировоззрение Гёте

Автор в своей работе пытается переосмыслить творчество Гете, важность его литературного наследия для мировой культуры.Гете-поэт как функция переменного значения, охватывает целый класс проявлений этой личности: поэт-философ, поэт-естествоиспытатель. Но что бы он не делал, чем бы ни занимался, он прежде всего и во всем поэт.


Книга-мистерия

Удивительная книга, после которой — скажем мы в стиле Ницше — неприлично уже в наш век знания не быть христианином. Книга, ставшая жизнью и подтвержденная каждым биением жизни написавшего ее человека. Любителям всяческих магий и не снилась такая магическая власть, которая царственно просвечивает через каждую ее страницу: вершина, достигнутая тут, — та самая, с которой только и открываются «все царства мира и слава их». Мне приходит в голову невозможный, но еще раз эвристически оправданный вопрос: а что, если свобода, сотворенная в этой книге, не была бы христианской? Ответ — по уже неотвратимой аналогии — приходит сразу: тогда бы это был Иисус, не тронувшийся к Иордани, и значит, Иисус, отказывающийся осуществить впервые мистерию слов: «Не я, но Христос во мне»; наверняка и ему раздался бы голос: «Сей есть Сын Мой возлюбленный», только голос этот принадлежал бы уже не Отцу… И еще одно, на этот раз, впрочем, вполне возможное сравнение: образ царя-мага, ведомого Рождественской звездой и возлагающего дары к ногам только что рожденного младенца… Эта книга, философия свободы — по сути магия свободы — и стала таким даром, поднесенным самым свободным духом земли восстающему в Космосе эфирному Христу.


Дискурс, террор, еврейство

Усваивая азы конкретного мышления, мы начинаем едва ли не с того, что отучиваемся на скорую руку априоризировать понятия и привыкаем пользоваться ими сквозь окуляр различных "жизненных миров". У рыночных торговок в Афинах, судачивших о Демосфене и Изократе, отнялся бы язык, приведись им однажды услышать слово идея в более поздней семантике, скажем из уст Локка или Канта. Равным образом: никому не придет сегодня в голову выразить свое восхищение собеседником, сказав ему: "Вы, просто, ну какой-то психопат!", что еще в конце XIX века, после того как усилиями литераторов и модных психологов выяснилось, что страдают не только телом, но и "душой", могло бы вполне сойти за комплимент.


Человек в лабиринте идентичностей

Если это диагноз, то путь от него ведет сначала назад к анамнезу и только потом уже к перспективам: самоидентификации или - распада. Немного острого внимания, и взору предстает картина, потенцируемая философски: в проблему, а нозологически: в болезнь. Что человек уже с первых шагов, делаемых им в пространстве истории, бьется головой о проблему своей идентичности, доказывается множеством древнейших свидетельств, среди которых решающее место принадлжеит дельфийскому оракулу "познай самого себя". Характерно, что он продолжает биться об нее даже после того, как ему взбрело в голову огласить конец истории, и сделать это там, где история еще даже толком не началась, хотя истории оттуда вот уже с полвека как задается тон.


О конце истории философии

Лекция прочитанная в МГУ им. Ломоносова в 25 мая 2005 г. "Философии по большому счету, — нет. Исчезли философские проблемы. Философия была всегда последовательностью проблем, а сейчас этого вовсе нет. Все эти Деррида склонированы с Хайдеггера, которому принадлежит честь быть первым дезертиром западной философии. Великую и трагическую работу мысли более чем двух тысячелетий он свёл просто к какой-то аграрной мистике. Гуссерль именно этому ужаснулся в своем талантливом ученике. Хайдеггер — это что-то вроде Рильке в философии.


Рекомендуем почитать
Письма к сыну

«Письма к сыну» английского писателя, публициста, философа-моралиста, историка Филиппа Дормера Стенхопа, графа Честерфилда (1694–1773) Вольтер назвал книгой весьма поучительной, самым лучшим из всего когда-либо написанного о воспитании. Нас поражает многое в этих письмах с точки зрения иной среды и эпохи, но мы прекрасно понимаем, что эта книга незаурядная и что она получает вневременной интерес именно потому, что является превосходным отображением эпохи, которой она порождена.


Книга судьбы: ежедневные медитации с Конфуцием

На высказывания Конфуция ссылаются философы, политики и учёные всего мира. Предлагаемая вниманию читателя книга расскажет, как основные положения духовно-этического учения, созданного Конфуцием, использовать для гармонизации своей жизни.


Перепутья русской софиологии

Статья из книги "О СТАРОМ И НОВОМ" (стр.141–168)Изд-во "АЛЕТЕЙЯ", Санкт-Петербург, 2000 г.


О расовых доктринах: несостоятельны, но правдоподобны

В книге рассмотрены расовые доктрины, унаследованные от прошлых времён. Высказаны взгляды на отличие генетики человека от генетики остальных видов биосферы планеты. Разсмотрены вопросы алгоритмики психики, связанные с родовыми эгрегорами, что может быть полезным очень многим в разрешении их личностных проблем, обусловленных деятельностью предков.


Репрессированная книга: истоки явления

Бирюков Борис Владимирович — доктор философских наук, профессор, руководитель Межвузовского Центра изучения проблем чтения (при МГЛУ), вице-президент Русской Ассоциации Чтения, отвечающий за её научную деятельность.Сфера научных интересов: философская логика и её история, история отечественной науки, философия математики, проблемы оснований математики. Автор и научный редактор более пятисот научных трудов, среди них книги, входящие в золотой фонд отечественной историко-научной и логической мысли. Является главным научным редактором и вдохновителем научного сборника, издаваемого РАЧ — «Homo Legens» («Человек читающий»).Статья «„Цель вполне практическая.


Афоризмы

По-видимому, текст «Афоризмов…» Дж. Т.Кента (1849–1916), впервые опубликованных в 1925 году в Чикаго, был составлен кем-то из его учеников, либо супругой автора Кларой Луизой, по устным записям, и не подвергался личной редакции Дж. Т.Кента. Различные высказывания, вероятно, имеют отношение к различным периодам его жизни, и иногда в определенной мере противоречат друг другу, в соответствии с динамикой воззрений автора. Ряд высказываний нередко многократно комментирует одну и ту же мысль. Удельное содержание тех или иных тем отражает скорее точку зрения составителя, и не всегда дает возможность составить объективное суждение о сумме взглядов самого Дж.