Эпизод из жизни ни павы, ни вороны - [4]
Я очнулся после двухнедельной горячки в чужой семье. Братьев со мной не было. Их отвезли тоже к названным отцам и матерям. Дальнейшая история того и другого вам известна из превосходных биографий, написанных г. Тургеневым.
Дождь, слякоть, словно снова начало марта вернулось… Тоска смертная; уроки шли вяло… Да! Вы, «прекрасная читательница», конечно, зададите мне вопрос: почему я называю себя домашним учителем, когда вовсе не намерен говорить о своей педагогической деятельности? Очень просто: потому что я действительно домашний учитель. Ни пава, ни ворона — домашний учитель — такое же определенное выражение, как например «читатель»; только слово «читатель» обнимает собою более или менее всего человека, тогда как «учитель» в применении к ни паве, ни вороне есть только известный момент, точка поворота. Тогда ни пава, ни ворона или отдыхает после какой-нибудь «истории», или приготовляется к ней, или просто, как например я, приводит себя к одному знаменателю.
Мне еще и потому приятно называть себя учителем, что г-жа Елена (Инсарова), дама, неожиданная встреча с которой оставила во мне самые приятные воспоминания, также была учительницей…
Спешу, впрочем, оговориться, что я не уверен, была ли это действительно m-lle Инсарова или нет: я видел ее в исключительных обстоятельствах и не могу ручаться за безошибочность тогдашних впечатлений; но товарищ уверял меня, что это была подлинная Елена, вернувшаяся в Россию после смерти Инсарова и поселившаяся в прехорошенькой деревушке Забаве, где товарищ мой — Печерицей звали — был кузнецом. Повторяю, что за достоверность этого факта ручаться не могу.
Но я лучше расскажу, как было дело.
Пересмотрел написанное: совсем неладно написано. Я с грустью должен сознаться, «прекрасная читательница», что обладаю слабостью, формулируя свои мысли на бумаге или даже просто в голове, про себя, многое не досказывать, не доканчивать — не говоря уже о форме, — оставлять углы и прорехи, за которые потом сам же цепляюсь и часто разрушаю целое логическое здание. Эта несчастная слабость — недостаточно округлять и отделывать свои мысли — причинила мне много хлопот в жизни, много минут самоуничижения, самобичевания и тому подобной бесплодной траты нравственных сил. Но так как это уже у меня в крови, то есть, так сказать, «независящее обстоятельство», то я ограничиваюсь только указанием на факт, чтобы стимулировать вашу снисходительность, и продолжаю без всякой надежды на исправление.
Легко сказать: «Расскажу, как было дело!», а как его рассказать толково, когда оно затрагивает такие чувствительные струны сердца («В сердце человека есть струны», — открыл один молодой человек у Диккенса), раздражает такие еще живые раны, что, право, не знаешь, с которой стороны к нему подойти!
Село Забава лежит в одной из самых роскошных местностей Малороссии. Оно живописно раскинулось рядом беленьких хат вдоль большого, окаймленного развесистыми ивами пруда, на противоположном крутом берегу которого стояла барская усадьба, с большим, сбегавшим к самой воде садом. Широкая плотина, с покосившейся и почерневшей от старости мельницей, соединяла оба берега пруда, а на песчаной отмели, со стороны села, стояла кузница и хата Печерицы. Там я прожил несколько месяцев. Хата состояла из двух довольно просторных горниц, с земляным полом, крошечными окнами и большой кухонной печью в каждой; горницы разделялись сквозными сенями и были до того низки, что Печерица мог безнаказанно выпрямиться во весь рост только в таком случае, если предварительно позаботился отойти от балки и стать в самом глубоком месте пола. Кроме грубых скамей, стола и большого сундука с книгами, там не было другой мебели. Спал Печерица на полу, а для меня устроили из сундука и скамьи нечто вроде кровати.
Это более чем скромное обиталище смотрело, однако, очень уютно и весело. К хате, повыше, прилегал огород с подсолнечниками, маком, любистком, грядами луку, капусты; дальше — небольшой садик из вишен, черешен, груш, слив, а в центре, как великан между карликами, высился бог весть как попавший сюда высочайший серебристый тополь. В жаркие летние дни, когда вся природа как бы замирает в сладостной истоме, а в распаленном, неподвижном воздухе звучит какая-то словно оборвавшаяся, звенящая нота; когда дамы страдают головной болью и кушают мороженое, а Иван Никифорович, напротив того, имел обыкновение без дальнейших околичностей сбрасывать долой все принадлежности своего туалета, — любил я лежать в тени громадного дерева и глядеть по целым часам на высокие белые облака, легкой вереницей проносившиеся по синему-пресинему небу, слушая жужжание, стрекотание, чириканье того вечно суетящегося, неугомонного мира, который когда-то пристыдил известного школьника, желавшего побегать во время классов, заставив его смиренно отправиться, куда следует, и с удвоенной ревностью приняться за латинские склонения… (Это, вероятно, был тот самый мальчик, что впоследствии, возмужав, без слез умиления не мог вспомнить, как пчелки «со всякого цветочка берут взяточку».) Где-то в пространстве раздавалось пение жаворонка, ласточки зигзагами носились в воздухе, прямо надо мною кружилась стая ворон…
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.