Эпизод из жизни ни павы, ни вороны - [2]
Но это дела так недавно минувших дней, что, даже находясь накануне нового фазиса развития, я еще не могу отнестись к ним вполне объективно и потому предлагаю на ваш суд, «прекрасная читательница», не связный художественный рассказ, а беспорядочные наброски, в том виде и порядке, в каком в памяти возникали пережитые впечатления. Я выбрасываю числа и дни из своего дневника, так как в рассказе о прошлом они не имеют никакого значения; остается, значит, как изволите видеть, не дневник, собственно, а так, черт знает что, ни рыба ни мясо, словом — произведение ни павы, ни вороны. Впрочем, если хотите, иначе и быть не может: представляя собой момент развития, мы, ни павы, ни вороны, не вылились в определенную форму, а потому не можем придавать таковой и своим произведениям.
Но позвольте с вами познакомиться.
Прежде всего несколько слов о моих предках: я уверен, что вы, «прекрасная читательница», имеете о них самые сбивчивые понятия.
Мой дедушка — «дух отрицанья, дух сомненья», или просто Демон, — умер естественной смертью, у себя в постели, соскучившись, вероятно, летаньем без толку над вершинами Кавказа и нелепым препровождением времени — побеждать сердца прекрасных дам… Бедный дедушка! Он, в сущности, был чрезвычайно добр. Его «отрицанья и сомненья» потому только казались ужасными нашей покойной бабушке, что она, с непривычки, склонна была видеть величайшие ужасы во всяком сомненье; а между тем дедушка не отрицал и не сомневался даже в крепостном праве.
Доброе старое время! Вы, конечно, его не помните. Ваша добрейшая бабушка была тогда еще очень молодою девушкой, воспитывалась в институте, мечтала о конногвардейцах, «с огнем в глазах и думой на челе», и проливала слезы над известной поэмой Лермонтова, где рассказывалось о моем дедушке, тщательно прятала книжку от «возлюбленной» maman, а на ночь помещала ее под подушку… Какие сны ей снились! Сколько сладостных грез, волнующих, подзадоривающих, уносящих воображение далеко-далеко за вершины Кавказа, под облака, где в беспорядочной массе смешивались огненные глаза, шелковистые усы, блестящие эполеты, целые идиллические картины жизни, исполненной любви, — всё, что могло вырасти в душной, сжатой атмосфере института и жизни на алчущей воздуха и свободы душе!
Тогда Афанасий Иванович, как вам известно, был еще молодцом, носил белый жилет и только что похитил Пульхерию Ивановну.
Всё это прошло. Ваша бабушка вышла замуж за вашего уважаемого дедушку и сделалась примерной хозяйкой. Многие еще до сих пор помнят ее бесподобные наливки, маринованные грибки, бесподобные варенья. Вам уж не сделать таких… Вы помните, как она угощала гостей на балконе, что выходил в большой тенистый сад? Ваша матушка сидела за самоваром, гости весело беседовали, а вы, наскучив играть с подругами, приютились в уголке.
Славный был вечер. Солнце садилось, жар свалил; дышалось легко и свободно; в пахучем воздухе носились майские жуки; вдали раздавалось блеяние деревенского стада и мелодическое кваканье лягушек. Ваша бабушка тихонько отошла в сторону, села в густой тени и долго-долго глядела на медленно потухавшую зарю; а вы вдруг подбежали к ней, взяли ее руку и спросили с трогательным участием:
— О цом ты, бабуска, плацесь?
Мой дедушка тогда умирал.
У его постели собрались мы все: отец — Печорин, я, мои братья — Рудин и Базаров. Я прекрасно помню эту минуту. У двери почтительно вытянулся крепостной лакей во фраке и белых перчатках; у изголовья сидел отец, холодный и бесстрастный, словно происходившее вовсе не к нему относилось; мы, ребята, стояли. Базаров был угрюм и недоволен. Он, кажется, ругался про себя, что «заставляют торчать тут и слушать всякую чепуху отцов». Рудин навзрыд рыдал, а я испытывал нечто неопределенное: то зареву во всё горло, то вдруг затихну и употребляю усилия, чтоб не расхохотаться; то тоска какая-то найдет, то беспричинная злость разбирать станет — и всё это в одну и ту же минуту.
Вас, «прекрасная читательница», может быть, удивляет, что мы не назывались одной фамилией? Это, конечно, вина биографов, окрестивших одного так, а других иначе; но надобно сознаться, что избежать этого разъединения было довольно трудно: одна фамилия неизбежно привела бы к некоторой сбивчивости; да притом, благодаря известной ветрености батюшки, мы, то есть я и братья, произошли от разных матерей, чем, может статься, и объясняется некоторое несходство наших характеров.
В комнате, кроме упомянутых лиц, никого не было. Не было Онегина, потому что он вовсе не брат отца, как утверждали некоторые, а только далекий родственник, десятая вода на киселе; отсутствовал также Обломов, по той простой причине, что он сын Онегина, а не Печорина. Заявляю это торжественно ввиду возникших было недоразумений и выдумок.
Старик вовсе не походил на обыкновенных умирающих; он как будто по своей воле, по принципу умирал. Лицо, правда, было очень бледно и исхудало, но глаза (как раз такие же, как и у отца) светились ровным блеском, голос был тверд и спокоен, только тише обыкновенного. Он долго молчал, как бы желая дать Рудину время выплакаться. Ждать пришлось недолго. Рудин вдруг перестал хныкать, скрестил на груди детские ручонки, опустил на грудь свою красивую, кудрявую головку и печально уставил на деда глаза, полные необыкновенной нежности. В комнате сделалось тихо. Отчетливо постукивал часовой маятник («Глагол времен, металла звон», — помню, вертелось у меня в голове); так же неподвижно стоял лакей у двери, так же бесстрастно сидел отец.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.