Эпизод из жизни ни павы, ни вороны - [22]
После каждой поездки дома у нас бывала почему-то «сцена». Нас, детей, высылали в сад. Отец кричал, топал ногами, мать тоже кричала, но скоро переходила к рыданиям. Это служило признаком окончания бури, и мы, боязливо жавшиеся где-нибудь в углу, за дверью и вовсе не расположенные гулять в саду, входили безопасно в комнату: там, наверное, уж не было отца. Он заперся у себя, хлопнув на весь дом дверью.
Ужасно мы боялись этого человека, хотя он нас никогда не наказывал. Молчаливый, задумчивый, он постоянно сидел у себя в кабинете, когда бывал дома, и всё переписывал какие-то бумаги. Мы редко видели от него ласку, но он часто смотрел на нас такими печальными глазами, что нам становилось жутко. Он нам позволял кататься, гулять, но сам никогда не разделял с нами этих удовольствий. Для него, казалось, не существовало полей, лесов, пения птиц; он признавал одни только бумаги и изображал собою олицетворение страха и трепета. В день моих именин он дарил мне пять копеек, целовал меня в лоб, клал руку на голову и говорил: «Учись! старайся сделаться человеком!» — и в голосе его, в этих непонятных для меня словах, слышался такой страх за будущее, что и мною овладевала безотчетная тревога. Матери было семнадцать лет, когда он на ней женился. Он ничего не пил, не играл в карты, редко кого принимал и сам не любил ходить в гости.
А иногда мы с матерью на богомолья и ярмарки ездили. В каком-нибудь соседнем местечке, верстах в 30 от города, был храмовой праздник и ярмарка. Мать уже давно дала обет помолиться именно в этом храме, еще когда у Нади зубки болели; притом надо на ярмарке запастись кой-чем: известно, что там вязанка луку копейки на две дешевле; горшки тоже не в пример лучше и дешевле. Какое ж может быть сравнение: на ярмарке горшок и в городе горшок? Что же касается до сала и масла, то об этом и говорить нечего.
Всё это выставляется отцу на вид, получается требуемое разрешение и капиталы. Потом призывается кучер Семен и получает приказание накормить лошадей, смазать повозку, осмотреть упряжь и прочее.
Семен почесывал затылок, покручивал ус, смотрел долго в глубокой задумчивости на пол, наконец медленно поворачивался и еще медленнее уходил. Очень медлительны были кучера в дожелезнодорожное время, но Семен обладал этим качеством в высшей степени, за что и пользовался величайшим уважением со стороны матери. Сама-то она нетерпеливилась, как ребенок; ей хотелось бы в одну минуту сесть и ехать — в Жорнищи, в Махновку, в Зозов, куда-нибудь на ярмарку или даже без ярмарки, лишь бы ехать; но она отдавала полную справедливость основательности Семена и утешала себя тем, что в дальнюю дорогу нельзя собираться кое-как. Недосмотрел, поторопился, а потом и сел среди дороги. Семен был человек бывалый. Он знал все города и местечки верст на семьдесят в окружности, где, например, Райгород, Копайгород, Илинцы. Везде-то он был, и притом очень любил и берег лошадей. Проехавши самою невероятно тихою «хозяйскою» рысцой верст пятнадцать, он всегда останавливался возле корчмы, дергал каждую лошадь за хвост и за уши, сжимал им морды у ноздрей, после чего они непременно чихали, произносил: «На здоровье» — и только тогда отправлялся выпить чарку водки. Очень был рассудительный человек.
Рано утром он подкатывал к крыльцу в высокой повозке, с сиденьем в виде копны сена, с мазницей и ведром под осью, с мешком довольно сложной смеси, называвшейся овсом, вместо козел — и мы отправлялись. С шумом, звоном, грохотом — словом, так, как ездила Пульхерия Ивановна, выезжали мы из города и скоро были у первой станции, то есть у корчмы. Семен осматривал экипаж, проделывал свои фокусы с лошадьми и медленно уходил под гостеприимный кров; мать вдруг припоминала, что забыла напиться дома воды или другое что-либо выдумывала, и следовала за ним, а мне приказывала остаться, чтобы не украли лошадей. Она возвращалась с самым беззаботным видом, впрочем тщательно избегая встречи со мною глазами. Следовало еще несколько станций, и наконец ярмарка во вкусе Гоголя. В результате оказывалось два горшка, вязанка луку и фунта три масла. Всё это ее интересовало только как предлог поездки, а хозяйством она занималась мало, урывками. Оно было не по ней. Странно было видеть, как она начнет шить или штопать чулки. Такая мощная, полная жизни натура — и вдруг чулок! Всё это у нее обрывалось, валилось — и она скоро бросала работу.
После ярмарки оживление матери исчезало. Она чувствовала как бы разочарование. С каждой станцией к дому она становилась всё озабоченнее и после последней остановки брала меня ласково за голову, дула в нос и спрашивала, не слышно ли какого запаху, потому что желудок разболелся и она выпила рюмочку водки… Запах, конечно, оказывался. Она заедала луком, закуривала папироску, но эти предосторожности не помогали, и дома следовала неизбежная «сцена». Я сначала принимал внутренне сторону матери, но мало-помалу перешел на сторону отца. Этот переход стоил мне немало тяжелых часов.
Она ничего не читала, даже романов, и едва умела писать. Все ее порывы обнаруживались как-то резко, грубо, по-мужски. Выросла она в строгом послушании у родителей, сдана с рук на руки мужу, начала рожать и нянчить детей, — словом, шла по тому прямому и тертому пути, по которому шли все женщины доброго старого времени. А между тем странное положение занимала она в обществе этого доброго старого времени. Почти такое, как в мое время занимаю я, «молодой человек».
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.