Эпизод из жизни ни павы, ни вороны - [23]
Мне невольно приходит на мысль сравнение моей матери с вашей супругой, любезный читатель! Как у последней выходило всё кругло, изящно, мягко! Как она умела живописно проплыть по гостиной, шурша длинным шлейфом по паркету, томно посмотреться в зеркало и как-то чрезвычайно благовоспитанно зевнуть! И всё, казалось, внимало и сочувствовало этому зевку. Зевало зеркало, зевала мебель, зевал новый роман на кушетке, зевали портреты на стенах, зевал, наконец, я, следя за ее грациозными движениями и стараясь переделать зевок в улыбку.
— Чему вы улыбаетесь? Что я так часто зеваю? Это у меня нервное… Ах, да и в самом деле скучно что-то… а-а-а!.. Давайте поедем верхом!
Изящная лошадка, тоже необыкновенно благовоспитанная, замундштученная, с подобранной шеей, маленький галопчик, с правой ноги и с левой; потом утомление и снова зевок…
Но об этом — после.
Мне было тринадцать лет. Я был так несчастлив, что и сказать вам не могу. Отец начал хворать, матери я стал чуждаться. Гимназия давала мне казенную строгость, а мне нужны были любовь, участие. Я чувствовал какой-то стыд, пришибленность, одиночество. У меня были серьезные заботы, вроде усиленных молитв за мать, которая, по моим соображениям, не могла попасть в рай. Оттого я был очень тих. Меня постоянно хвалили за примерное поведение; а товарищи называли за это «подлизой». Можно ли после этого удивляться, что я, в видах восстановления своей репутации, издал какой-то нелепый визг и показал язык, когда раз меня вызвали на средину класса, чтобы показать товарищам во всем блеске примерного благонравия? За это меня отослали в карцер.
Это была для меня высокая, торжественная минута. Я чувствовал себя героем. Недоставало только страданий, потому что нельзя же назвать страданиями — просидеть сутки в темной комнате, на деревянном сундуке вместо кровати и дивана, да еще не при абсолютном голоде, потому что меня заботливо снабдили кружкой воды и краюхой хлеба. Мне хотелось бы, чтобы меня били, щипали. Тут во мне окончательно созрело решение — удалиться от мира, поселиться в пустыне и надеть вериги. Я вышел из карцера с сознанием того спокойствия и силы, которую всегда чувствует человек, когда у него имеется высокая цель жизни. Оставалось только подождать до благоприятного времени; но неожиданный случай заставил меня эмигрировать в Америку.
Злючка уже давно подбивал меня на это предприятие, но я, конечно, не решился бы, если б не Володька курносый. Скверный, рыжий, вихрастый мальчуган! Он украл у меня карандаш, можно сказать, пред самым моим носом.
— Отдай сейчас! — крикнул я, хватая его за руку.
— А если не отдам?
— Не отдашь, так — вот! — Я показал ему кулак.
— Ты не очень-то, — съежился он, — у тебя мать — пьяница!
Меня всего бросило в жар. Глаза заволокло туманом, я ничего не видел, не чувствовал. Когда я пришел в себя, Володьки уж не было. Я решился.
Стояло пахучее майское утро. Восток только что загорался. Город спал. Природа как будто замерла от страха при виде нашего дерзкого замысла: на небе — ни одного облачка, в прохладном воздухе — ни малейшего движения. Мы, эмигранты, шли скорым шагом, не оборачиваясь и не разговаривая: боялись погони. Наши лица были озабочены, сердца громко стучали.
Мы обстоятельно снарядились в путь. Кроме ученических шинелей и мундиров у нас было еще по котомке из наволочек за плечами: по две рубахи и по паре сапог захватили; в карманах было по куску колбасы и по булке, в руках — накануне припасенные палки. Оружием предполагалось запастись на месте.
Мы прошли верст пять и остановились. Солнце уже взошло. Запестрели цветы, ярче зазеленели поля, запели хором птицы, поднялось стрекотанье, жужжание насекомых, стало теплее и еще ароматнее.
— Ну, брат, теперь надо запутывать следы, — серьезно предложил Злючка. Это были его первые слова за всю пройденную дорогу.
— Зачем? — удивился я, еще дрожа от нервного возбуждения.
— Чудак ты! Ты разве думал — так просто идти? Да они нас сейчас поймают!
Его тон ободрил меня.
— Запутывать так запутывать, — охотно согласился я, — давай бегать кругом!
— Нет, зачем бегать? Устанешь. А мы лучше в лес завернем.
До леса было не больше версты; и мы скоро вошли в густую чащу. Высокие деревья стояли вокруг нас неподвижно, как окаменелые великаны, не шевеля ни одной веткой; свежая трава пробивалась сквозь мягкую и сырую настилку старых, полусгнивших листьев. Торжественная тишина царствовала вокруг, но ярко-зеленый колорит придавал такой веселый вид ландшафту, воздух был так подзадоривающе свеж, что я как-то невольно крикнул во все горло: «Ау!» Громким раскатом понесся этот выкрик между деревьями; испуганная ворона поднялась с высокого сука и с криком закружилась над нашими головами. Злючка сердито схватил меня за руку.
— Да ты, брат, не балуй! — наставительно заметил он. — Вошел в лес, так иди тихо, крадучись, да смотри вверх, не видно ли где дыма?
— А что, ежели дым? — Я был совсем неопытен.
— А то, что значит костер, — пояснил он и осторожно пошел дальше. Я с уважением взглянул на него и последовал сзади.
— Тсс! — остановился вдруг Злючка возле одного дерева и указал вверх.
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.