Энергия заблуждения. Книга о сюжете - [102]

Шрифт
Интервал

Ветер пригибает дерево, сушит дерево, переменяет, оно цветет.

Пушкин был величайшим из деревьев и величайшим хозяином лесов поэзии.

Он ее бессмертие.

Он оставлял записи, не изменяя их; они у него поспевали, потом входили в постройку, приобретая перед этим новые противоречия. Он не один такой.

И «Евгений Онегин», и «Крейцерова соната» живут противоречиями – так, как живое дерево живет землей, ветром и солнцем.

Мне рассказывали про Хлебникова, что раз в степи он развел костер; бумага, которая пошла на растопку, горела весело.

Велимир потому жег рукописи, чтобы дольше было хорошо.

Пламя живет в недоработанных вещах, их надо доработать; но это еще не вещь.

Точнее, это другие вещи – вещи будущего.

Маяковский в конце недели чистил карманы, – я уже сказал это или еще скажу, не имеет значения, – он чистил карманы и сжигал черновики: чтобы они потом срослись.

У него была великая память поэта.

В собраниях сочинений торопятся – иногда торопятся – построить, смонтировать уже сотворенные вещи; при этом отодвигаются, пренебрегаются поистине драгоценные вещи.

Хлебников, когда имя его знали не многие, когда имя его еще не узнали все, жил под Пятигорском, в каком-то маленьком селении.

Был там телеграф, и взяли туда сторожем Хлебникова. На телеграфе была книга для записи, для регистрации явлений, документов.

Хлебников портил книгу; писать было не на чем, а он знал то, что он знал.

Он записывал в книгу куски еще бурными, еще как бы не уложенными.

Их надо сохранять.

Хотя хранилища наши переполнены.

Они часто переполнены пресной водой. Тот ли это материал, который необходим планете?

Так вот, записи, в которых есть рождение будущего, подклеивают к собраниям сочинений; не зная, что с ними делать; как бы перевыполняя какую-то, кем-то когда-то установленную норму.

Говорю как будто о непонятном.

Толстой говорил – чем глубже зачерпнешь, тем становится понятнее.

Становишься понятным и для русских, и для немцев; и для будущего.

Сказано это про Достоевского.

Кусок, который вы прочтете, запись, – ее я представляю вам, как возничий, который привез дерево.

Этот кусок вырван из черновиков.

Не так.

Он взят у ночи. Отнят от ночи.

В собрании сочинений его не знают, куда вставить.

Драгоценные камни могут жить даже не соединенные в толпу; хотя их надо огранить, осколки их идут на обработку металла.

Вот текст великого Гоголя – клятва в завтрашнем свершении: прием, как жертва труда, который пойдет на завершение написанного.

Это «Пророк» Пушкина.

Вещь, которой поклонялся Достоевский.

Умел читать.

Она как будто рассказывает о нападении сильного на слабого, на изуродованное – почти на уничтоженное.

Нет.

В жизни мира, и даже в жизни дерева, и в жизни прозы и стиха это только стадия свершения.

И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.

Так строятся стихи.

И так моменты создания держат все строительство.

Их очень трудно создавать.

Их не нужно торопить.

Как хороши записи Пушкина.

Его черновики.

Как горячи дневниковые мучения Толстого.

Я представляю вам маленький кусок гоголевской прозы.

Это осталось как бы вырванным.

Но в нем записан мир, еще никем не понятый.

Вход в великое и неоткрытое пространство.

Я придержу дверь.

Чтобы вы вошли.

«Великая, торжественная минута. Боже! Как слились и столпились около ней волны различных чувств. Нет, это не мечта. Это та роковая, неотразимая грань между воспоминанием и надеждой. Уже нет воспоминания, уже оно несется, уже пересиливает его надежда… У ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее. Молю тебя, жизнь души моей, мой гений! О, не скрывайся от меня, пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь этот так заманчиво наступающий для меня год. Какое же будешь ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами, или… О, будь блистательно, будь деятельно, все предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь предо мною, 1834-й год? Будь и ты моим ангелом. Если лень и бесчувственность хотя на время осмелятся коснуться меня – о, разбуди меня тогда, не дай им овладеть мною! Пусть твои многоговорящие (многозначительные; разночтение по черновику. – В. Ш.) цифры, как неумолкающие часы, как совесть (как завет. – В. Ш.), стоят передо мною: чтобы каждая цифра твоя громче набата разила слух мой, чтобы она, как гальванический прут, производила судорожное потрясение во всем моем составе[7]. Таинственный, неизъяснимый 1834! Где означу я тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, – этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности? (это город «Повестей». – В. Ш.). В моем ли прекрасном, древнем, обетованном Киеве, увенчанном многоплодными садами, опоясанном моим южным, прекрасным, чудным небом, упоительными ночами, где гора обсыпана кустарником, с своими гармоническими обрывами, и подмывающий ее мой чистый и быстрый, мой Днепр. – Там ли? – О!.. Я не знаю, как назвать тебя, мой гений! Ты, от колыбели еще пролетавший со своими гармоническими песнями мимо моих ушей, такие чудные, необъяснимые доныне зарождавший во мне думы, такие необъятные и упоительные лелеявший во мне мечты! О, взгляни! Прекрасный, низведи на меня свод небесные (чистые. –


Еще от автора Виктор Борисович Шкловский
Жили-были

«Жили-были» — книга, которую известный писатель В. Шкловский писал всю свою долгую литературную жизнь. Но это не просто и не только воспоминания. Кроме памяти мемуариста в книге присутствует живой ум современника, умеющего слушать поступь времени и схватывать его перемены. В книге есть вещи, написанные в двадцатые годы («ZOO или Письма не о любви»), перед войной (воспоминания о Маяковском), в самое последнее время («Жили-были» и другие мемуарные записи, которые печатались в шестидесятые годы в журнале «Знамя»). В. Шкловский рассказывает о людях, с которыми встречался, о среде, в которой был, — чаще всего это люди и среда искусства.


Созрело лето

« Из радиоприемника раздался спокойный голос: -Профессор, я проверил ваш парашют. Старайтесь, управляя кривизной парашюта, спуститься ближе к дороге. Вы в этом тренировались? - Мало. Берегите приборы. Я помогу открыть люк. ».


Самое шкловское

Виктор Борисович Шкловский (1893–1984) — писатель, литературовед, критик, киносценарист, «предводитель формалистов» и «главный наладчик ОПОЯЗа», «enfant terrible русского формализма», яркий персонаж литературной жизни двадцатых — тридцатых годов. Жизнь Шкловского была длинная, разнообразная и насыщенная. Такой получилась и эта книга. «Воскрешение слова» и «Искусство как прием», ставшие манифестом ОПОЯЗа; отрывки из биографической прозы «Третья фабрика» и «Жили-были»; фрагменты учебника литературного творчества для пролетариата «Техника писательского ремесла»; «Гамбургский счет» и мемуары «О Маяковском»; письма любимому внуку и многое другое САМОЕ ШКЛОВСКОЕ с точки зрения составителя книги Александры Берлиной.


Гамбургский счет

Книга эта – первое наиболее полное собрание статей (1910 – 1930-х годов) В. Б. Шкловского (1893 – 1984), когда он очень активно занимался литературной критикой. В нее вошли работы из ни разу не переиздававшихся книг «Ход коня», «Удачи и поражения Максима Горького», «Пять человек знакомых», «Гамбургский счет», «Поиски оптимизма» и др., ряд неопубликованных статей. Работы эти дают широкую панораму литературной жизни тех лет, охватывают творчество М. Горького, А. Толстого, А. Белого. И Бабеля. Б. Пильняка, Вс. Иванова, M.


Земли разведчик (Марко Поло)

Для среднего школьного возраста.


Иприт

В двадцатые годы прошлого века Всеволод Иванов и Виктор Шкловский были молодыми, талантливыми и злыми. Новая эстетика, мораль и философия тогда тоже были молодыми и бескомпромиссными. Иванов и Шкловский верили: Кремль — источник алой артериальной крови, обновляющей землю, а лондонский Сити — средоточие венозной крови мира. Им это не нравилось, и по их воле мировая революция свершилась.Вы об этом не знали? Ничего удивительного — книга «Иприт», в которой об этом рассказывается, не издавалась с 1929 года.


Рекомендуем почитать
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.


Проблема субъекта в дискурсе Новой волны англо-американской фантастики

В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.


О том, как герои учат автора ремеслу (Нобелевская лекция)

Нобелевская лекция лауреата 1998 года, португальского писателя Жозе Сарамаго.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.