Эхо - [3]
Змеей зверит,
Горей горит
В зрачке перлиный Маргарит...
Кровей пятнит кабаний клык...
О, отрочий, буявый зык!
- О, бледний птич!
О, падь опличь!
Плачует доле девий клич!
1917
III. ЧУЖАЯ ПОЭМА
371. ЧУЖАЯ ПОЭМА
Посвящается
В. А. Ш
и
С. Ю. С
1
В осеннем сне то слово прозвучало:
"Луна взошла, а донны Анны нет!"
Сулишь ты мне конец или начало,
Далекий и таинственный привет?
Я долго ждал, я ждал так много лет,
Чтоб предо мной мелькнула беглой тенью,
Как на воде, меж веток бледный свет,
Как отзвук заблудившемуся пенью,
И предан вновь любви и странному волненью.
2
Заплаканна, прекрасна и желанна,
Я думал, сквозь трепещущий туман,
Что встретится со мною донна Анна,
Которой уж не снится дон Жуан.
Разрушен небом дерзостный обман,
Рассеян дым, пронзительный и серный,
И командору мир навеки дан...
Лишь вы поводите глазами серны,
А я у ваших ног, изменчивый и верный.
3
Как призрачно те сны осуществились!
И осень русская, почти зима,
И небо белое... Вы появились
Верхом (стоят по-прежнему дома).
О, донна Анна, ты бледна сама,
Не только я от этой встречи бледен.
На длинном платье странно бахрома
Запомнилась... Как наш рассудок беден!
А в сердце голос пел, так ярок и победен.
4
О, сердце, может, лучше не мечтать бы!
Испания и Моцарт - "Фигаро"!
Безумный день великолепной свадьбы,
Огни горят, зажженные пестро.
Мне арлекина острое перо
Судьба, смеясь, сама в тот день вручила
И наново раскинула Таро.
Какая-то таинственная сила
Меня тогда вела, любила и учила.
5
Ведь сам я создал негров и испанцев,
Для вас разлил волшебство звездных сфер,
Для ваших огненных и быстрых танцев
Сияет роскошь гроздьевых шпалер.
Моих... моих! напрасно кавалер
Вам руку жмет, но вы глядите странно.
Я узнаю по томности манер:
Я - Фигаро, а вы... вы - донна Анна.
Нет, дон Жуана нет, и не придет Сузанна!
6
Скорей, скорей! какой румяный холод!
Как звонко купола в Кремле горят!
Кто так любил, как я, и кто был молод,
Тот может вспомнить и Охотный ряд.
Какой-то русский, тепло-сонный яд
Роднит меня с душою старовера.
Вот коридор, лампадка... где-то спят...
Целуют... вздох... угар клубится серо...
За занавеской там... она - моя Венера.
7
Вы беглая... наутро вы бежали
(Господь, Господь, Тебе ее не жаль?),
Так жалостно лицо свое прижали
К решетке итальянской, глядя вдаль.
Одна слеза, как тяжкая печаль,
Тяжелая, свинцово с век скатилась.
Была ль заря на небе, не была ль,
Не знала ты и не оборотилась...
Душой и взором ты в Успенский храм стремилась.
8
И черный плат так плотно сжал те плечи,
Так неподвижно взор свой возвела
На Благовещенья святые свечи,
Как будто двинуться ты не могла.
И золотая, кованая мгла
Тебя взяла, благая, в обрамленье.
Твоих ресниц тяжелая игла
Легла туда в умильном удивленьи.
И трое скованы в мерцающем томленьи.
9
Еще обрызгана златистой пылью
(О солнце зимнее, играй, играй!),
Пришла ко мне, и сказка стала былью,
И растворил врата мне русский рай.
Благословен родимый, снежный край
И розаны на чайнике пузатом!
Дыши во сне и сладко умирай!
Пусть млеет в теле милом каждый атом!
И ты в тот русский рай была моим вожатым.
10
А помнишь час? мы оба замолчали.
Твой взор смеялся, темен и широк:
"Не надо, друг, не вспоминай печали!"
Рукой меня толкнула нежно в бок.
Над нами реял нежный голубок,
Два сердца нес, сердца те - две лампадки.
И свет из них так тепел и глубок,
И дни под ними - медленны и сладки,
И понял я намек пленительной загадки.
11
В моем краю вы все-таки чужая,
И все ж нельзя России быть родней,
Я думаю, что, даже уезжая
На родину, вы вспомните о ней.
В страну грядущих непочатых дней
Несете вы культуру, что от века
Божественна, и слаще, и вольней
Я вижу будущего человека.
12
О донна Анна, о моя Венера,
Запечатлею ли твой странный лик?
Какой закон ему, какая мера?
Он пламенен, таинствен и велик.
Изобразить ли лебединый клик?
Стою перед тобой, сложивши руки,
Как руки нищих набожных калик.
Я - не певец, - твои я слышу звуки.
В них все: и ад, и рай, и снег, и страсть, и муки.
1916
IV. КУКОЛЬНАЯ ЭСТРАДА
372. ПРОЛОГ К СКАЗКЕ АНДЕРСЕНА "ПАСТУШКА И ТРУБОЧИСТ"
Вот, молодые господа,
Сегодня я пришел сюда,
Чтоб показать и рассказать
И всячески собой занять.
Я стар, конечно, вам не пара,
Но все-таки доверьтесь мне:
Ведь часто то, что слишком старо,
Играет с детством наравне.
Что близко, то позабываю,
Что далеко, то вспоминаю,
И каждый день, и каждый час
Приводит новый мне рассказ.
Я помню детское окошко
И ласку материнских рук,
Клубком играющую кошку
И нянькин расписной сундук.
Как спать тепло, светло и сладко,
Когда в углу горит лампадка
И звонко так издалека
Несется пенье петуха.
И все яснее с каждым годом
Я вспоминаю старый дом,
И в доме комнату с комодом,
И спинки стульев под окном.
На подзеркальнике пастушка,
Голубоглазая вострушка.
И рядом, глянцевит и чист,
Стоит влюбленный трубочист.
Им строго (рожа-то не наша)
Китайский кланялся папаша.
Со шкапа же глядела гордо
Урода сморщенная морда.
Верьте, куклы могут жить,
Двигаться и говорить,
Могут плакать и смеяться,
Но на все есть свой же час,
И живут они без нас,
А при нас всего боятся.
Как полягут все в постель,
Повесть "Крылья" стала для поэта, прозаика и переводчика Михаила Кузмина дебютом, сразу же обрела скандальную известность и до сих пор является едва ли не единственным классическим текстом русской литературы на тему гомосексуальной любви."Крылья" — "чудесные", по мнению поэта Александра Блока, некоторые сочли "отвратительной", "тошнотворной" и "патологической порнографией". За последнее десятилетие "Крылья" издаются всего лишь в третий раз. Первые издания разошлись мгновенно.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Дневник Михаила Алексеевича Кузмина принадлежит к числу тех явлений в истории русской культуры, о которых долгое время складывались легенды и о которых даже сейчас мы знаем далеко не всё. Многие современники автора слышали чтение разных фрагментов и восхищались услышанным (но бывало, что и негодовали). После того как дневник был куплен Гослитмузеем, на долгие годы он оказался практически выведен из обращения, хотя формально никогда не находился в архивном «спецхране», и немногие допущенные к чтению исследователи почти никогда не могли представить себе текст во всей его целостности.Первая полная публикация сохранившегося в РГАЛИ текста позволяет не только проникнуть в смысловую структуру произведений писателя, выявить круг его художественных и частных интересов, но и в известной степени дополняет наши представления об облике эпохи.
Жизнь и судьба одного из замечательнейших полководцев и государственных деятелей древности служила сюжетом многих повествований. На славянской почве существовала «Александрия» – переведенный в XIII в. с греческого роман о жизни и подвигах Александра. Биографическая канва дополняется многочисленными легендарными и фантастическими деталями, начиная от самого рождения Александра. Большое место, например, занимает описание неведомых земель, открываемых Александром, с их фантастическими обитателями. Отзвуки этих легенд находим и в повествовании Кузмина.
Художественная манера Михаила Алексеевича Кузмина (1872-1936) своеобразна, артистична, а творчество пронизано искренним поэтическим чувством, глубоко гуманистично: искусство, по мнению художника, «должно создаваться во имя любви, человечности и частного случая». Вместе с тем само по себе яркое, солнечное, жизнеутверждающее творчество М. Кузмина, как и вся литература начала века, не свободно от болезненных черт времени: эстетизма, маньеризма, стилизаторства.«Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» – первая книга из замышляемой Кузминым (но не осуществленной) серии занимательных жизнеописаний «Новый Плутарх».
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».