Теперь в толкучке, какая всегда бывает перед метро, Таня и Сережа подобрались к ней совсем близко. Жгучий, щекотный страх пронимал Сережу Крамского до самых костей, извивался вдоль сердца шершавой змейкой… А в самом метро будет и того опаснее!
На эскалаторе их вообще разделяла лишь хилая прослойка в два или три человечка. Наверное, все это и было романтикой детективной работы.
Они вошли в тот же вагон, только с другого конца.
В просвете между незнакомыми спинами и руками видна была сидящая Алена. Положив сумку свою на колени, она проверяла тетради. Таня и Сережа переглянулись: смертельное любопытство одолевало их — чья там сейчас несчастная лежала на операционном столе?
Вслед за Аленой им пришлось делать пересадку, потом еще одну. На «Таганке» они чуть не потеряли ее. Наконец на «Бауманской» подземный путь был окончен.
И вдруг она сделала то, чего никак не положено делать учительницам — по крайней мере, таковы были Сережины понятия. Отстояв короткую очередь, она купила жареный пирожок. Съела его с заметным аппетитом, чуть сутуля плечи и пригнув голову.
Рядом с нею стояли толпы жующих людей. «Бауманская» — это ведь самый студенческий район в Москве: МВТУ, МЭИ, МОПИ, Институт связи — целый океан студентов и целые горы жареных пирожков: схватил, сжевал, помчался дальше — основной студенческий способ питания.
Таня и Сережа не знали, что Алена Робертовна здесь тоже когда-то училась, в МОПИ, в пединституте имени Крупской.
И жила здесь — почти двадцать лет. Лишь относительно недавно из старого дома ее переселили в новый дом, в новый район. Но сюда она нет-нет приезжала, потому что не могла забыть родной «Бауманской», ни студенческих лет, ни этих пирожков классических, которые они ели всей компанией, пересмеиваясь, разговаривая с набитым ртом:
«Чего-чего?»
«Вот бы, говорю, тебя сейчас дети увидели. Педагогиня!»
Не подозревала Алена Робертовна, что дети как раз видели ее. Сережа смотрел не отрываясь и чувствовал, что не должны они этого видеть! Что это никакая не детективная работа, а низость.
— Тань! Ну что ты, сама не понимаешь! Не она это. Не похоже совсем.
Таня на мгновенье оторвалась от Алены, поедающей пирожок.
— Преступника не поймешь, ясно? Не угадаешь! Есть даже теория, что преступники все ненормальные. Ты про него думаешь одно, а у него в голове совсем другое.
— А если она не преступник?
— А если преступник?! — И, поймав Сережину секундную растерянность: — Мы обязаны просеять как можно больше народа. Иначе не раскроешь.
Что ж тогда выходит, подумал Сережа, тогда выходит, любого разрешено подозревать — без разбора? Если «как можно больше народа просеять», то подозревай кого хочешь. И как хочешь за ним следи, потому что — а вдруг он преступник сумасшедший? Так его и жалеть не надо!
— Нет, Тань. Что-то у нас тут баба-яга мелькает.
— Кто?!
— Да… Не важно.
Когда-то бабушка научила его делить поступки на человеческие и на те, которые, прикрываясь тобой, подстраивает баба-яга. Это сразу становится ясно: проверьте несколько своих действий — сами убедитесь.
Кстати, когда не забываешь про подлую ягу, совсем по-другому начинаешь жить. Лучше. Вы попробуйте!
Но Сережа побоялся объяснить своему Холмсу столь «детские» вещи (видимо, в этом трусливом молчании тоже не обошлось без некоей «Б-Я»), и поэтому слежка продолжалась.
Алена Робертовна между тем с удовольствием доела пирог. Признаться, пожалела, что не купила два… Ладно! И так ничего. Второй раз стоять в очереди ей не хотелось.
Именно сегодня почему-то, в конце шестого урока, она решила съездить «к себе на родину» — так у нее назывался тот уголок Москвы на «Бауманской», где еще недавно был ее двор, где она училась играть в классы, где ей объяснились в любви первый раз.
Это было на лавочке под старым, хотя и не слишком могучим вязом. Он отчего-то плохо рос, и за двадцать пять лет, которые Алена его знала, вяз не прибавил, казалось, ни вширь, ни в высоту.
А теперь только он один и остался от всего ее двора, четырех домов с допотопными сараями, с голубятней, с крохотной фабричкой, где у рабочих можно было выпросить цветные стеклышки, с чердаками, с подвалами, с толстенными стенами, каких никогда уже больше не будут делать нигде на земле.
Их и ломать было непросто. А особенно Аленин дом, который был во дворе самый старый и самый крепкий, как оказалось. Он стоял тут будто бы со времен Петра Великого.
Алена запряталась в жиденькой толпе зевак, и впереди какой-то прохожий разглагольствовал, что, мол, этому дому к углу мотоцикл прицепи, рвани посильнее, он и развалится, этот домишко.
Но подъехала машина с огромным литым шаром, размахнулась и ударила их дом прямо по лицу, в середину. Алена успела взглянуть на окна второго, верхнего, этажа, где они жили.
Ее бабка перед отъездом зачем-то вымыла полы, окна, аккуратно заперла дверь на ключ… Она здесь прожила семьдесят два года, с рождения.
Последний раз Алена увидела эти вымытые, словно под Первое мая, окна. И тут же они лопнули от удара, посыпались и ослепли. Но дом продолжал стоять не шелохнувшись. И тогда машина развернулась во второй раз и опять ударила, а потом опять. А дом все стоял навстречу этим ударам — упрямо и покорно.