— Пойди отдохни, — уговаривала его она. — Я все равно не буду спать.
— Нет, пойди ты. Ты больше измучена.
Но в этих видимых заботах друг о друге не было ни истинной жалости, ни взаимного доверия; оба они страдали при виде умирающего ребенка, но за этим страданием у каждого таилось свое корыстное и низменное.
Их соперничество в проявлении любви и жалости было важно не столько для умирающей, сколько для их будущих счетов друг с другом.
И это особенно отвратительно ясно стало теперь, когда девочка умерла.
Был один миг, когда низменно-человеческое уступило общему горю: это, когда на исходе третьей бессонной ночи ребенок содрогнулся в последний раз и взглянул мимо отца и матери остекленевшими глазами.
Мать со стоном припала к дочери.
Он также не выдержал и заплакал.
И тогда они обратились друг к другу, с такой тоской и отчаянием, точно, оплакивая свое дитя, безмолвно навеки прощались с тем, что было по-своему дорого каждому из них.
Но когда они совсем отступили друг от друга, и она подняла на него благодарные, молящие и мучительно спрашивавшие о чем-то глаза, он опустил ресницы, и стало неприятно и как-то стыдно: ясно было земное желание проникнуть в его душу как раз тогда, когда эта душа раскрылась совсем для иного.
И с этого уже неизбежно началось то, что привело к таким ужасным последствиям.
Еще было в душе полумистическое сознание виноватости, а разум утверждал, что все это неправда; что на самом деле, от того, что он мечтал об избавлении, девочка умереть не могла. Наконец, может быть, и то, что, если судьба решила разбить это звено, соединявшее его с женщиной, которую он не любил, эта судьба знала, что она делала: она не хотела дальнейшей лжи и насилия его над собою именно теперь, когда все это должно было стать совершенно невыносимым.
В эти дни он не видел Ларочку, но, наперекор подавленной несчастьем мысли, она вспоминалась ему как раз в те самые минуты, когда душа готова была уступить состраданию и скорби. И почему-то рядом с ней неотступно вставал Дружинин, опять-таки ни разу не посетивший его за это время.
Все это вместе беспокоило его, и хотелось увидеть ее хотя из окна, что-то проверить, в чем-то убедиться. Он пробовал приписать это усиленное внимание тому, что чувство его подвинчено неясным отношением к ней художников и особенно Дружинина. Пусть оно было отчасти так, но это лишь раздражало то настоящее, что испытал он при первом знакомстве с нею.
Не для того ли он и к художникам привел ее, чтобы взвесить свое чувство. Часто на людях мы яснее становимся сами себе и вернее определяем цену своих движений и порывов. В сущности, все мы актеры, и не только наши действия, но и переживания выясняются вполне лишь на подмостках.
Так думал Стрельников, но, желая видеть девушку в такие страшные для него минуты, объяснял себе это желание лишь тягостью одиночества. Просто хотелось иметь около себя чуткую душу, которая поняла бы его страдания и уже одним этим принесла бы облегчение.
Та, которая переживала с ним еще горшее страдание, уж по одному этому не могла смягчить его горе, а главное было то, что за ее страданием таилось нечто по существу ему враждебное.
Иногда Стрельников подходил к окну и вглядывался почти в каждую женскую фигуру и вздрагивал, как тогда ночью, каждый раз, как представлялось что-то похожее на Ларочку. Часто ему хотелось повернуть к себе ее начатый портрет, но он не сделал этого, не только потому, что кто-то зорко за ним следивший, мог заметить, а потому, что самому ему представлялось это в такое время зазорным, почти неприличным.
Однако, и в эти ужасные для него дни и часы он чего-то ждал с ее стороны, смутно надеялся на что-то, что должно было поддержать его твердость.
Так и случилось.
В самый день смерти девочки, под вечер, из цветочного магазина принесли неизвестно от кого цветы, белые пахучие цветы, в самом запахе которых было что-то неуловимо-сливающееся со смертью.
Туберозы.
Еще никто из знакомых не знал о смерти ребенка; в доме знала лишь нянька, которая одна выходила от времени до времени по необходимости исполнить то или другое поручение, требуемое жизнью.
Значит, девушка интересовалась тем, что творится за его стенами, и первая узнала о смерти ребенка.
Это было так для него очевидно, что даже не стоило расспрашивать няньку.
Это его ободрило, взволновало и тронуло.
Как ни была потрясена обрушившимся горем мать, она отвела воспаленные от слез и бессонной муки глаза от ребенка и спросила, кивнув на цветы:
— Это ты распорядился?
У него на миг явилось желание солгать для ее успокоения, но сейчас же подумал, что лгать перед этим трупиком было бы непристойно, и неверным голосом произнес:
— Нет, не я.
И в ту же минуту заметил, как подозрительная тень скользнула по ее лицу.
— Кто же?
Она смотрела ему прямо в глаза, и он чувствовал, как кровь подступает к его щекам вместе с острым болезненным раздражением.
— Не все ли равно. Как ты можешь спрашивать об этом в такую минуту!
— Именно в такую минуту! — ответила она со строгостью, заставившей его понять ее правоту, но не примириться с ней. — Именно в такую я не хочу и имею право требовать, чтобы не было этого.