Едва слышный гул. Введение в философию звука - [12]
Лингвистический подход сегодня едва ли требует подробного комментария. Двумя самыми известными тезисами Соссюра остаются следующие: «Язык есть система знаков, выражающих идеи»[29] и «Связь, соединяющая означающее с означаемым, произвольна»[30]. Эти высказывания послужили основой для конвенционалистских интерпретаций его теории. Язык – лишь одна из знаковых систем, пусть даже и наисложнейшая. Подобные мысли стали общепринятыми и уже не требуют обязательной ссылки на швейцарского лингвиста, они усваиваются детьми с дошкольного возраста в виде простой на первый взгляд формулы: существуют вещи и существуют слова, их обозначающие. Это разделение фундаментально.
«Другой» Соссюр, обнаруживающий параллели с Гумбольдтом, погруженный в анаграммы и языковой хаос, интересен заметно меньшему количеству читателей. Тем не менее и в «Курсе общей лингвистики» можно найти множество констатаций случайности языковых изменений, вызывающих аналогию не с аккуратно расчерченными таблицами склонений и спряжений, а с набросками и черновиками поэтов. Все, что связано здесь с языком как системой семиотических связей, в какой-то момент словно бы начинает рассыпаться и уступает место языку как едва управляемому хаосу, в котором словообразование по непонятным причинам удерживается лишь двумя средствами: принципом аналогии и агглютинацией. Рамки этой языковой структуры довольно зыбки, и дело здесь вовсе не в том, что сам Соссюр не употреблял термина структура, популяризированного его последователями. Важнее то, что эта странная система постоянно множится и видоизменяется, и в какой-то момент становится не совсем ясно, правомерно ли в принципе называть ее структурой. Собственно, с этим определением вполне мог бы поспорить и сам Соссюр: «никакой язык не обладает вполне законченной системой взаимодействующих единиц»[31].
При этом безграничность и неисчислимость языковых изменений обусловлены именно «произвольностью языкового знака, ничем не связанного со значением»[32]. Прочность структуралистской системы парадоксальным образом держится на изначальной неустойчивости всего каркаса. Но именно поэтому здесь всегда сохраняется возможность разговора о конвенциональной системе или множестве систем, которые перемешиваются друг с другом в разных пропорциях. Разговоры о неограниченном семиозисе в той или иной степени продолжают опираться на тезис о языке как о знаковой системе, достаточно эффективной для обмена информацией. Несмотря на все необходимые оговорки, именно по этой причине и сохраняется возможность взгляда на структурализм как на цельное философское направление.
Радикальным отличием хайдеггеровской философии от любых вариантов структурализма выступает неприятие взгляда на то, что основное предназначение языка – это реализация коммуникативных функций. Впрочем, выстраиваемую Хайдеггером онтологию слова нельзя назвать и возражением лингвистике, это кардинально иное понимание языка, не находящееся в русле развития лингвистической оппозиции означаемого и означающего. Прежде чем два «дикаря» условятся о соотнесении существительного дерево с соответствующим объектом, уже должны быть не только выстроены сложнейшие законы означивания, но, что самое главное, сами вещи должны обладать свойством быть названными. Если бы вещи не имели этого свойства, никакие коммуникативные системы в принципе не смогли бы существовать. Поэтому язык изначально проявляется как пространство и условие появления любых поставленных человеком вопросов. Он отнюдь не ограничен сферой коммуникации, он не просто включает чувственные сферы наряду с интеллектуальными, но вообще не является выражением эмоции, представления или рефлексии, являя собой их предпосылку – нечто подталкивающее к мышлению. Это не важнейшая часть культурного опыта, но фундамент, который предшествует возможности выстраивания любой культуры:
Язык никогда не есть просто выражение мысли, чувства и желания. Язык – то исходное измерение, внутри которого человеческое существо вообще впервые только и оказывается в состоянии отозваться на бытие и его зов и через эту отзывчивость принадлежать бытию[33].
Точкой отсчета здесь является указание на кардинальное отличие древнегреческого λόγος от древнеримского ratio. Для греков логос стал одновременно и разъятием, и соединением, а мир в равной мере был способен утаиваться и растворяться:
Язык говорит, поскольку, достигая в качестве каза всех областей присутствия, он дает явиться или скрыться в них всему присутствующему[34].
С господством ratio вопрос о разуме, оперирующем знаками, начинает выходить на первый план, а λόγος как первоэлемент и основание мира постепенно вытесняется на территорию теологии и мистики. Проблема ускользания бытия оказывается порождена сложной взаимопереплетенностью знака и мира, но принцип двойственности может действовать и в обратном направлении – от знака к дознаковому. Кажущееся самым знакомым, даже банальным внезапно может обернуться зловеще-загадочным, и это сокрытие никогда не заперто до конца.
Именно через осмысление двойственности языка способна раскрыться и двойственность техники. В этой системе координат современное противопоставление средств производства и средств коммуникации (медиа) едва ли выглядит как фундаментальная оппозиция. Восприятие слов прежде всего как средств коммуникации – это уже ситуация забвения. Представление языка исключительно в качестве знаковой системы сильно напоминает разговор о технике как о нейтральном инструменте. Когда логос и откровение замещаются знаковой системой, мышление уже воспринимается как нечто второстепенное в отношении коммуникации. В свою очередь, взгляд на язык как на поддающуюся исчислению систему открывает возможность технического производства. Новоевропейская техническая модель способна выстроиться только после того, как картезианский субъект откроет мир в качестве поддающейся систематизации базы данных, вписываемых в коммуникативные модели. Современные фантазии о том, что со дня на день компьютеры начнут великолепно переводить любые тексты на любой язык, – лишь эхо давно известных представлений о языке как средстве передачи информации.
В мире, где даже прошлое, не говоря уже о настоящем, постоянно ускользает и рассыпается, ретроспективное зрение больше не кажется единственным способом рассказать историю. Роман Анатолия Рясова написан в будущем времени и будто создается на глазах у читателя, делая его соучастником авторского замысла. Герой книги, провинциальный литератор Петя, отправляется на поезде в Москву, а уготованный ему путь проходит сквозь всю русскую литературу от Карамзина и Радищева до Набокова и Ерофеева. Реальность, которая утопает в метафорах и конструируется на ходу, ненадежный рассказчик и особые отношения автора и героя лишают роман всякой предопределенности.
«Пустырь» – третий роман Анатолия Рясова, написанный в традициях русской метафизической прозы. В центре сюжета – жизнь заброшенной деревни, повседневность которой оказывается нарушена появлением блаженного бродяги. Его близость к безумию и стоящая за ним тайна обусловливают взаимоотношения между другими символическими фигурами романа, среди которых – священник, кузнец, юродивый и учительница. В романе Анатолия Рясова такие философские категории, как «пустота», «трансгрессия», «гул языка» предстают в русском контексте.
«В молчании» – это повествование, главный герой которого безмолвствует на протяжении почти всего текста. Едва ли не единственное его занятие – вслушивание в гул моря, в котором раскрываются мир и начала языка. Но молчание внезапно проявляется как насыщенная эмоциями область мысли, а предельно нейтральный, «белый» стиль постепенно переходит в биографические воспоминания. Или, вернее, невозможность ясно вспомнить мать, детство, даже относительно недавние события. Повесть дополняют несколько прозаических миниатюр, также исследующих взаимоотношения между речью и безмолвием, детством и старостью, философией и художественной литературой.
«Прелюдия. Homo innatus» — второй роман Анатолия Рясова.Мрачно-абсурдная эстетика, пересекающаяся с художественным пространством театральных и концертных выступлений «Кафтана смеха». Сквозь внешние мрак и безысходность пробивается образ традиционного алхимического преображения личности…
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».