Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково. Вдали от Толедо. Прощай, Шанхай! - [252]
— Кто же в вас стрелял? Пулю-то я вытащил, но мякоть у него размозжена, а зараза дошла почти до кости… мясо гнить начинает, понимаешь? Да и стопа мне очень, очень не нравится! — приговаривал старик, накладывая тугую повязку на отекшую ногу. Он вдруг поднял голову и с тревогой взглянул на Ланкао: — Вы, часом, не впутались во что-нибудь… негожее? Вроде воровства, или чего похуже? Знаю я тебя, ты шалый!
От боли на лбу раненого выступили бисеринки пота; чтобы не закричать, он изо всех сил сжимал зубы. Озабоченно глядя на него, Ланкао ответил:
— Да я уже давно не шалый, бо. Только и осталось, что прозвище… да вот отметина на лице. Ни от того, ни от другого не избавишься… Ни во что негожее мы не впутывались. Японская полиция его ранила, вот кто.
— Японская? За что? И когда это случилось?
— Да уж, поди, недели две назад…
— Две недели?! Вы что, спятили? С такими-то ранами!
— Мы хотели вывезти его из города, да не вышло. Они везде охрану усилили, пришлось возвращаться. С носилками на плечах мимо них не проскользнешь, мы пытались. Когда-нибудь потом я тебе все объясню, а сейчас не могу, — и Ланкао глянул в сторону кули, тихо сидевшего в углу.
Старый садовник проследил за его взглядом и задумался. Здесь, при хорошем освещении, сразу бросалась в глаза разница между этим кули и любым другим, работающим на Нанкинской улице. Лица у всех кули покорные и хитрые — голодные псы, они тоже хитрые, все норовят за спиной у хозяина косточку стащить; и покорные — привыкли, что их за это бьют. Бывают лица до того изнуренные, что вообще лишены всякого выражения. А у незнакомца взгляд был живой, теплый, осмысленный. Что-то неуловимое подсказывало Лаодзяню, что перед ним человек просвещенного сословия — может, учитель, а может, другой какой грамотей, но уж точно не потомственный кули.
«Не тот он, за кого себя выдает! — подумал старик. — Как пить дать, не тот! Да и вся эта история какая-то… темная». Но это он подумал про себя, а вслух спросил, хотя ответа немного боялся:
— А как там мои сыновья? Живы? Ты их видел?
— Старшего, Цюаня, вижу часто. Жив-здоров, шлет тебе поклон. Это он мне наказал у тебя помощи просить, если нужда будет. Иди, говорит, к моему отцу, если что понадобится, передай от меня поклон и проси — он тебе не откажет, я своего старика знаю…
Садовник посмотрел на него недоверчиво, исподлобья:
— Вот, значит, как? Ну, а младший — он-то что сказал?
Ланкао помялся, а потом пробормотал:
— Про младшего не знаю, он в другой армии. У Чан Кайши.
Старик Лаодзянь вздрогнул:
— Выходит, Цюань — у Мао, правильно я тебя понял?
— Да. Цюань — у Мао.
— Как же так? Один сын у Чана, другой у Мао… Но ведь эти две армии воюют между собой!
— Твоя правда, бо Лаодзянь, воюют. Вот до чего у нас в Китае дело дошло: брат воюет против брата, а японец — против них обоих…
Он взглянул на часы, потом на молчавшего кули, и сказал:
— Нам надо уходить, пока не рассвело…
— Как — уходить? Товарища вашего раненого нельзя с места трогать!
— Нельзя. Вот я и думал оставить его у тебя… на какое-то время.
Этого старик не ожидал.
— Оставить у меня чужака, да еще раненого японцами… и… надолго?
— Да как сказать… пока не выздоровеет.
— Значит, надолго!
Тут Ланкао — Ланкао Шалый — в первый раз засмеялся, и от этого глубокий шрам на его лице по-чудному съехал в сторону:
— Значит, ненадолго, дядюшка! Совсем ненадолго! Потому что война скоро кончится. И тогда мы его заберем в больницу — самую большую, самую лучшую. Спасибо тебе, что согласился…
— Кто согласился?! — сердито прервал его Лаодзянь. — Ты пока что моего согласия даже не спрашивал!
— Ну, вот сейчас и спрашиваю: ты готов оставить раненого на улице? Хорошего, честного человека… чтобы он попал японцам в руки?.. Видишь, спросил, а теперь жду твоего ответа.
Старик помолчал, подумал, почесал в седом затылке, провел ладонью по длинной, реденькой, как у средневекового мандарина, бороденке и, наконец, уже совсем сердито сказал:
— Ну и ну! Незваные свалились мне на голову, а теперь распоряжаются, как у себя дома! Ладно, ладно, я разве что-нибудь говорю? Дам ему отвара от боли, он и уснет. Есть такая травка… А ты, когда увидишь сына моего Цюаня, передай ему от меня поклон, да скажи, чтоб в моего сына Люаня он не стрелял. Так и скажи: отец, мол, наказывал!
Крытая рикша остановилась у бесконечно длинного причала, к которому были пришвартованы сотни джонок: борт к борту, плотно, как сардины в банке. Эдакий плавучий жилой квартал — один из множества плавучих кварталов, разбросанных вокруг огромного города; где дома-лодки покачиваются в унисон плеску волн. Здесь, в этих джонках, люди рождались, вырастали, обзаводились собственными детьми и умирали, не надеясь и даже не мечтая получить от жизни хоть что-то, что отличало бы их от ушедших поколений.
Несмотря на предрассветный час, добрые хозяйки уже были на ногах: одни выплескивали в реку воду после стирки, другие, сидя на корточках перед маленькими печурками, готовились варить рис для утренней трапезы. В одной из лодок кто-то громко зевнул, где-то заплакал младенец… Начинался новый день: тяжелый, беспросветный, бедняцкий.
В сборник произведений современного румынского писателя Иоана Григореску (р. 1930) вошли рассказы об антифашистском движении Сопротивления в Румынии и о сегодняшних трудовых буднях.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
История загадочного похищения лауреата Нобелевской премии по литературе, чилийского писателя Эдуардо Гертельсмана, происходящая в болгарской столице, — такова завязка романа Елены Алексиевой, а также повод для совсем другой истории, в итоге становящейся главной: расследования, которое ведет полицейский инспектор Ванда Беловская. Дерзкая, талантливо и неординарно мыслящая, идущая своим собственным путем — и всегда достигающая успеха, даже там, где абсолютно очевидна неизбежность провала…
«Это — мираж, дым, фикция!.. Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе не существует!.. Разруха сидит… в головах!» Этот несуществующий эпиграф к роману Владимира Зарева — из повести Булгакова «Собачье сердце». Зарев рассказывает историю двойного фиаско: абсолютно вписавшегося в «новую жизнь» бизнесмена Бояна Тилева и столь же абсолютно не вписавшегося в нее писателя Мартина Сестримского. Их жизни воссозданы с почти документалистской тщательностью, снимающей опасность примитивного морализаторства.
Безымянный герой романа С. Игова «Олени» — в мировой словесности не одинок. Гётевский Вертер; Треплев из «Чайки» Чехова; «великий Гэтсби» Скотта Фицджеральда… История несовместности иллюзорной мечты и «тысячелетия на дворе» — многолика и бесконечна. Еще одна подобная история, весьма небанально изложенная, — и составляет содержание романа. «Тот непонятный ужас, который я пережил прошлым летом, показался мне знаком того, что человек никуда не может скрыться от реального ужаса действительности», — говорит его герой.
Знаменитый роман Теодоры Димовой по счастливому стечению обстоятельств написан в Болгарии. Хотя, как кажется, мог бы появиться в любой из тех стран мира, которые сегодня принято называть «цивилизованными». Например — в России… Роман Димовой написан с цветаевской неистовостью и бесстрашием — и с цветаевской исповедальностью. С неженской — тоже цветаевской — силой. Впрочем, как знать… Может, как раз — женской. Недаром роман называется «Матери».