Достоевский и его парадоксы - [89]

Шрифт
Интервал

Он угадал убийцу, но у него нет никаких доказательств против Раскольникова, а вместо этих доказательств есть сознавшийся в преступлении Миколка. Сам Раскольников еще раньше объяснил Соне, как его, возможно, арестуют, подержат в тюрьме и выпустят, потому что все их психологические доказательства он перевернет в свою пользу Порфирий вторит ему, подтверждая, что слово пьяницы мещанина не устоит против слова бывшего студента. Приход Порфирия можно трактовать однозначно как приход хитрого следователя с конкретной утилитарной целью уговорить преступника добровольно явиться с повинной. Можно указать на то, как искусно следователь перемежает открытую лесть («я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей…») с угрозами и запугиваниями («А засади я вас в тюремный-то замок – ну месяц, ну два, ну три посидите, а там вдруг и, помяните мое слово, сами и явитесь, да еще как, пожалуй, себе самому неожиданно…») и морковкой перед носом, сиречь посулами скидки срока заключения. Но с другой стороны, можно читать монолог Порфирия с однозначным восторгом перед глубоким и сочувственным пониманием проповедником «нерешенной» души Раскольникова. Тут можно указать на несомненную искренность слов Порфирия – и когда он говорит «объясниться пришел-с, долгом святым почитаю», и когда обезоруживающе удивляется: «э, полноте, что мне теперь приемы! Другое бы дело, если бы тут находились свидетели», и когда бьет на искренность: «я вас, во всяком случае, за человека наиблагороднейшего почитаю-с, и даже с зачатками великодушия-с, хоть и не согласен с вами во всех убеждениях ваших, о чем долгом считаю заявить наперед, прямо и с совершенною искренностью, ибо прежде всего не желаю обманывать».

Достоевский пишет, как будто не просто отстраняясь, но устраняясь от своего персонажа и оставляя на наше усмотрение расшифровывать (трактовать) его речь, как нам заблагорассудится. Бахтин находит в этом некую высшую художественность, я нахожу в этом потерю художественности, потому что, если литературное произведение не находится на иной ступени упорядоченности по сравнению с хаосом жизни, оно на ту же ступень менее художественно. Бахтин полагает, что Достоевский хладнокровно и искусно планирует такую манеру письма, я полагаю, что эта манера есть результат того, что Достоевский находится в состоянии внутренней разорванности, сумятицы чувств и мыслей (мировоззрений). Но, как я указывал раньше, Достоевский, сознавая эту в себе разорванность, художественно осмысливает ее через иронию и парадокс, и потому истинное понимание «секрета» манеры письма Достоевского (если угодно, ее цельности) следует искать в изначальности ее великолепного самоиздевательского парадокса (только тогда, например, открывается смысл бросающей вызов смыслу концовки «Бесов», что врачи по вскрытии отвергли у Ставрогина психическую болезнь (!?).

И то же самое с образом Порфирия, который темен, как никакой другой образ в романе. Действительно, Порфирий может что угодно, только не говорить прямо, никто не употребляет столько оговорок, отступлений, взглядов «с другой стороны», как он. Ничья речь так не извилиста и не увилиста, как его речь, ничья речь так не игрива (эпизод с имитацией сватовства). Речь Порфирия играет оттенками, пытаясь быть «прямой» и «честной» до объявленного им «джентельменства», но все-таки по своей игривости он, глядя на Раскольникова, не может удержаться от совершенно неджентельменского издевательского замечания: «губка-то, как тогда, вздрагивает». А ведь это весьма неосторожное замечание, которое может рассердить Раскольникова и убить главную следовательскую карту – но уж больно Порфирий разнообразен, больно игрив, чтобы удержаться.

Секрет образа Порфирия в том, что это образ умного романтика, в котором так несравненно сочетается и то и другое – и искреннее воспарение к высокому и честному, и не менее искренняя способность к низкому (выгоде для своей служебной цели). Помнит ли читатель, как умный русский романтик произносит свои высокие филиппики с искренними слезами на глазах? У Порфирия нет слез, но, конечно же, есть прочувствованность: «Я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей – если только веру иль Бога найдет (курсив мой. – А. С.). Ну и найдите, и будете жить». В западной литературе священник говорит преступнику перед казнью: сын мой, покайся и обретешь царство небесное. Предложение Порфирия куда заманчивей, он обещает Раскольникову царство небесное не на небе, а на земле, но… тут-то вступает в игру неизбежная ироничность образа умного романтика, про которую сам умный романтик знает, но ничего с которой не может поделать. Его несчастье в том, что даже когда он знает, как он искренен в своем взлете к высоким ценностям, уже одно то, что он при этом не забывает о ценностях не столь высоких, совершенно уничтожает ценность его взлета. Вот и выходит, что искренность его высоких филиппик, как бы ни были они искренни, все равно не более, как искренность потемкинских деревень – это его приговоренность, с этим он ничего не может поделать (как персонаж из оперы Вагнера Миме хочет говорить Зигфриду одно, а говорит совсем другое). Вот и выходит, что проповедь Порфирия Раскольникову на самом деле так же неконкретна и формальна, как формальная проповедь тюремного священника, отпускающего преступнику его грехи: если бы Порфирий был серьезней, он, со своим умом, нашел бы какие-нибудь более конкретные слова, учитывая, что у Раскольникова уже есть своя вера (свое мировоззрение) и он не откажется от этой веры и в Эпилоге. Тут только начинаешь понимать, насколько речь Порфирия бездумна и не имеет отношения к ситуации Раскольникова. Тут только начинаешь понимать, насколько участие Порфирия в Раскольникове это дымовая завеса, насколько он объясняется фразами-идеями из Записных тетрадей Достоевского, которые в данном контексте звучат как стереотипы, как пародии на самих себя. В самом деле, возьмем такую важную для Достоевского мысль о роли в жизни человека страдания – не только для нравственного возвышения и очищения, но просто для того, чтобы стать полноценным существом, способным сострадать другим людям. И вот, Порфирий произносит длинную лекцию на тему, как Раскольникову не следует бояться пострадать: «Что ж, страдание тоже дело хорошее. Пострадайте. Миколка-то, может, и прав, что страдания хочет». Кому он это говорит, не тому ли человеку, который в течение романа страдает, как никто? Человеку, которому чистая душа Соня сразу выкрикнула: «Что вы, что вы над собой сделали?.. Нет, нет тебя несчастней никого теперь в целом свете!». Достоевский иронически подкидывает читателю контраст между двумя реакциями на ситуацию Раскольникова в связи с идеей страдания: реакцию «рядовой» христианки Сони Мармеладовой и реакцию официального проповедника религии Порфирия. Для Порфирия страдание Раскольникова как бы не в счет, это неправильное страдание, а вот уж когда он «найдет веру», тогда уж его правильное страдание зачтется, где следует: «Знаю, что не веруется, – а вы лукаво не мудрствуйте; отдайтесь жизни прямо, не рассуждая; не беспокойтесь, прямо на берег вынесет и на ноги поставит».


Еще от автора Александр Юльевич Суконик
Россия и европейский романтический герой

Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.


Рекомендуем почитать
Сто русских литераторов. Том первый

За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.


Уфимская литературная критика. Выпуск 4

Данный сборник составлен на основе материалов – литературно-критических статей и рецензий, опубликованных в уфимской и российской периодике в 2005 г.: в журналах «Знамя», «Урал», «Ватандаш», «Агидель», в газетах «Литературная газета», «Время новостей», «Истоки», а также в Интернете.


Властелин «чужого»: текстология и проблемы поэтики Д. С. Мережковского

Один из основателей русского символизма, поэт, критик, беллетрист, драматург, мыслитель Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) в полной мере может быть назван и выдающимся читателем. Высокая книжность в значительной степени инспирирует его творчество, а литературность, зависимость от «чужого слова» оказывается важнейшей чертой творческого мышления. Проявляясь в различных формах, она становится очевидной при изучении истории его текстов и их источников.В книге текстология и историко-литературный анализ представлены как взаимосвязанные стороны процесса осмысления поэтики Д.С.


Поэзия непереводима

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Литературное произведение: Теория художественной целостности

Проблемными центрами книги, объединяющей работы разных лет, являются вопросы о том, что представляет собой произведение художественной литературы, каковы его природа и значение, какие смыслы открываются в его существовании и какими могут быть адекватные его сути пути научного анализа, интерпретации, понимания. Основой ответов на эти вопросы является разрабатываемая автором теория литературного произведения как художественной целостности.В первой части книги рассматривается становление понятия о произведении как художественной целостности при переходе от традиционалистской к индивидуально-авторской эпохе развития литературы.


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.