Достоевский и его парадоксы - [87]
Но Достоевский – это не обычный целостного взгляда на вещи писатель, он писатель, расщепленный в самом изначале своей натуры и потому писатель-парадоксалист, и изобразить Порфирия таким прямым образом ему совершенно неинтересно. Я тут еще раз обращу внимание на разного калибра европейских и американских писателей и кинорежиссеров, на которых «Преступление и наказание» оказало такое огромное влияние. Как я говорил, разница между русской и европейской культурной ментальностью привела к тому, что понимание романа Достоевского было до абсурдности искажено, и европейские и американские потомки Раскольникова изображались имморалистами или аморалистами, а не моралистами-радикалами. Но в данный момент речь о другом – о неизбежном персонаже, который в конце этих романов и фильмов выступал в качестве одновременно идейного противника и утешителя преступника, осужденного на смертную казнь – разумеется, я имею в виду священника, ведущего с преступником последний разговор, эдакого всепонимающего человека, предлагающего ему покаяние, спасение души, иную жизнь на небесах и проч. в таком роде. Это настолько естественно и закономерно, что ассоциация такого священника с Порфирием не сразу приходит в голову, а между тем так ведь оно и есть: человек, который произносит проникновенную моральную филиппику в романе – это не тюремный священник, как единственным образом могло бы это произойти у любого западного писателя. Нет, это государственный сыщик, который не просто слуга царю, но – по совместительству – еще отец преступникам.
Как я сказал вначале, Порфирий это третий композиционный образ в романе и самый из них неясный (непроницаемый). Раскольников ясен в своих заголенных наружу чудовищных и ненатуральных (как «не бывает в жизни») противоречиях еще благодаря тому, что Достоевский достаточно подробно описывает его мысли и чувства. Писатель время от времени описывает мысли и чувства еще других персонажей – даже такого враждебного ему персонажа, как Лужин – но Свидригайлов и Порфирий взяты особенным образом, и Порфирий в большей степени, чем Свидригайлов. Про Свидригайлова мы, по крайней степени, можем узнать, как «зажегся» или «потух» его взгляд, мы может по его жестам, движениям, выражению лица определить состояние в тот или иной момент его чувств (например, в сцене с Дуней) – вероятно, потому еще что, как стопроцентный представитель «низа», он, несмотря на все свои таинственные качества, однозначен. Другое дело Порфирий с его округлой фигуркой, с его одышкой, с тем, как он называет себя буффоном, хотя нам он совсем не видится буффоном.
Порфирий выступает в романе в двух обличьях: сыщика и исповедника, и я соответственно проанализирую его отношения с Раскольниковым сперва как сыщика, потом как идейного наставника.
Взаимотношения между преступником Раскольниковым и сыщиком Порфирием не заземлены в реальностях, необходимых в произведениях натурального реализма (обнаружении если не прямых, то хотя бы косвенных улик, хоть каких-то доказательств вины подозреваемого), но только и только в психологии. И это создает у читателя особенно тонкое ощущение, будто почва исчезает из-под его ног, и он попадает в пространство между землей и небом. С самого начала отношения между Порфирием и Раскольниковым это даже не отношения кошки с затравленной мышкой, но удава с загипнотизированным кроликом, настолько силен какой-то совсем уж нереалистический нервный страх Раскольникова. Порфирий умен, но все равно – по его же объяснению – если бы Раскольников в самом начале не упал в свой нелепый обморок в участке, он никогда бы не попал на порфирьев радар. Опять и опять я возвращаюсь к одному и тому же: насколько образ Раскольникова искусственен, насколько он условен и неестественен, и насколько развитие действия в романе зависит от этих его качеств, то есть насколько Порфирию не нужно даже быть таким уж умным психологом, чтобы разгадать, кто убийца (во время второй встречи: «Да уж больше и нельзя себя выдать, батюшка Родион Романович. Ведь вы в исступление пришли»).
В поединке между Порфирием-следователем и Раскольниковым-преступником нет никакого паритета, никакого даже намека на соревнование умов: Порфирий тут царит, как всевышний, потому что он знает о Раскольникове то, чего тот сам не то что не знает, но как бы не хочет знать. Раскольников знает о своем уме, но не хочет знать о своей, по выражению Порфирия, «натуре», а Порфирий прекрасно знает, какой тут существует разрыв, и совершенно не скрывает от Раскольникова своего знания и того, как ему это на руку. Зачем Порфирию прямые или ковенные улики, если Раскольников у него, как мягкий воск в руках? Поэтому он даже не заботится об элементарной логике сыщнического поведения. Например, он держит за дверью мещанина для очной ставки, но, увлекшись терзанием Раскольникова, входит в раж и выкладывает ему про его приход на квартиру процентщицы, про колокольчик и прочее – каков же будет тогда эффект очной ставки с мещанином? Или же – в особенности – то, как он говорит Раскольникову во время третьей встречи, что, если тот не явится с повинной, он даст ему погулять еще дня два, а потом заарестует. Еще только что он откровенничал, как невыгодно арестовывать преступника, потому что тот в заключении успокоится, но сопротивляемость Раскольникова он, видимо, ставит куда ниже сопротивляемости среднеарифметического убийцы (и в этом он, кстати, совершенно прав).
Эта книга внешне относится к жанру литературной критики, точней литературно-философских эссе. Однако автор ставил перед собой несколько другую, более общую задачу: с помощью анализа формы романов Федора Достоевского и Скотта Фитцджеральда выявить в них идейные концепции, выходящие за пределы тех, которыми обычно руководствуются писатели, разрабатывая тот или иной сюжет. В данном случае речь идет об идейных концепциях судеб русской культуры и европейской цивилизации. Или более конкретно: западной идейной концепции времени как процесса «от и до» («Время – вперед!», как гласит название романа В.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.