К нам присоединялись Серёгины сёстры, девятилетняя красавица Маринка с соседней улицы, в которую мы все были влюблены, и пара-тройка местных карапузов от четырёх до шести, которых мы любили пугать страшными байками. Рассказывали мы их с душою, и надменно посмеивались, когда карапузы испуганно жались друг к другу, а девчонки глубоко вздыхали, округляя глаза.
— Я вам честно говорю, — начинал Лёха. — Я ничего не выдумал, это и на самом деле было. И было это в нашем селе. Недалеко от нашей улицы — говорил он небрежно, показывая рукою куда-то во тьму, и карапузы придвигались поближе друг к другу, а девчонки пугливо вздрагивали.
— Помните бабу Шуру? — продолжал он. — Которая жила, где сейчас Белоусовы живут, в том доме. А было бабе Шуре уже лет восемьдесят.
Мы с пацанами едва слышно хмыкали. В прошлый раз бабе Шуре было семьдесят пять, а в позапрошлый семьдесят, но девочки и карапузы эту историю ещё не слышали, и мы с самым серьёзным видом помалкивали.
— И была эта бабушка Шура очень одинокой, — голос Лёхи временно брал грустную нотку. — Никого у неё не было. Одна-одинёшенька. Оставалось ей жить совсем недолго. Она уже даже гроб себе заказала.
При слове гроб и без того тесные ряды карапузов смыкались ещё плотнее.
— Чёрный такой, а оборочка беленькая, — Лёха понемногу и сам начинал верить в то, что говорил, отчего его голос время от времени срывался от волнения. — И наказала бабка Шурка, чтобы её возле мужа ейного похоронили. А муж у неё с войны контуженый вернулся и без руки. Поэтому пил очень сильно и скоро сгорел от самогона. Мучился очень перед смертью говорят. А мой вон ни чё, хлыщет, и хоть бы хны — Лёха на секунду зло прищуривался, и пламя костра отражалось в белках его глаз как-то нехорошо, но тут же снова он округлял глаза и продолжал уже полушёпотом — И вот как-то ночью, когда гроза сильная была, бабка Шура взяла и померла от старости. Целых два часа хрипела, но всё старалась дышать. Губы уже почернели, а она всё хрипит и хрипит.
— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спрашивала Маринка. — Ты что, там был?
— Дед мой был, — недовольно говорил Лёха. — Он и рассказал. Не перебивай меня всякими глупостями — Лёха зло плевал в костёр — Так вот. Почернели у неё губы, а она всё дышать хочет. Грудь ходуном ходит, трясётся вся, а смерть всё не забирает. Ну потом всё-таки померла. А когда хоронить стали, оказалось что место возле мужа ейного уже занято. Там дядьку Гришку похоронили, конюха, помните? — зачем-то спрашивал у нас Лёха о людях, которые умерли, когда мы ещё и не родились совсем — У него оказывается там рядом мать похоронена была, и он наказал чтоб возле матери его поклали. Ну а что делать-то? Подумали, подумали, да и заховали на краю кладбища. Ну, помянули, как следует и разошлись по домам. А с той поры и началось. Это много кто видел — Лёха переходил на шёпот, от которого по коже начинали бегать мурашки — Бабка Шурка эта, в полночь из своей могилы откапывается и к могиле мужа идёт. На лавочку там садится и всё что-то шепчет, а потом поднимается и идёт в сторону села. Глаза у неё мёртвые, а горят зло так, и всё шепчет и шепчет что-то. А на щеках грязь вперемежку с гноем, и из под платка белого, в котором её хоронили, волосы длинные вниз свисают, седые-седые. Я сам видел.
— Врёшь, — Серёга недоверчиво глядел на Лёху. — Ты ж в прошлый раз этого не говорил.
— А потому что даже говорить страшно. Вон, руки дрожат, гляди.
Он выставлял перед собой правую руку и Серёга долго пялился на неё. Рука и вправду дрожала.
— Ну что, поверил? — гордо спрашивал Лёха и продолжал. — Идёт значит она, зубами скрежечет и шепчет всё время. И почти до самого села доходит, но уже как раз заря занимается, и она тогда разворачивается и назад на кладбище. Солнца боиться.
— Хорошо, что кладбище у нас далеко, — говорит Маринка.
— Да, — соглашаемся мы. — А что если дойдёт?
— Начнёт людей есть, — говорит Лёха. Глаза его на выкате, губы подрагивают. — За то, что рядом с мужем её не заховали. Вот выкопается однажды не в полночь, а сразу после заката, и тогда дойдёт.
Один из карапузов тихо всхлипывает.
— Да не хнычь ты, — говорит ему мягким голосом Лёха. — Эт ещё не скоро будет. Ты уже сам помереть успеешь.
Карапуз заходится рёвом.
— Дурак ты, Лёшка, — кричит Маринка и пытается успокоить малыша.
— Сама дура, — говорит Лёха и опять зло плюёт в костёр.
— Нельзя в костёр плевать, — испугано говорит Светка, старшая из Серёгиных сестёр. — Прыщи на лице будут на всю жизнь.
— И ты дура, — отвечает Лёха и смеётся.
— Перестань, Лёха, — вступается вдруг молчаливый Колька. — Не обзывайся.
Он единственный из нас, кто кроме любви к Маринке, ещё успел и к старшей Серёгиной сестре испытать такое же чувство. Потом, уже став взрослым и как не странно, очень стройным, он стал известен на селе своим неискоренимым донжуанством.
— Хотите я вам тоже расскажу страшную историю? — застенчиво спрашивает Колька, и мы дружно киваем головами.
— Это тоже у нас в селе было, но лет десять назад. Мне родители рассказывали. Завелась у нас секта сатанистов, это те, кто сатане поклоняется, — пояснял Колька. — И стали они свои мессы, это такие как бы, — Колька на секунду замолкал. — Как вот мы тут собираемся, только они вокруг костра со своими молитвами ходили и чёрным кошкам головы отрезали и пили их кровь.