ДОПРОС. Пьеса для чтения - [7]
— Нельзя ставить знак равенства между двумя такими разными государствами.
Поэт, взглянув в глаза собеседнику, скептически покачивает головой:
— Государство — это прежде всего инструмент насилия. Заметьте, это не я сказал, а ваш главный теоретик и он же практик, попрактичнее самого Сталина. Не забывайте: я ведь тоже когда-то учился на юридическом...
— Большинства над меньшинством, — уточняет формулу прокурор.
— Как бы не так! — опять покачивает головой поэт. — Да даже если бы и над меньшинством: человечество никогда не умнеет скопом, поголовно, а только, в лучшем случае, по одному... Вообще-то, если судить по этой вашей знаменитой речи, я бы сказал, что в вас погиб философ.
— Почему же погиб? — бурчит прокурор.
— Да, вы правы: вы загубили в себе философа сами. Добровольно.
— А вы думаете, прокурор не может быть философом?
Поэт опять пожимает плечами.
— ...Он просто обязан им быть. «Философское отношение к смерти», — слышали такое выражение? Оно и нас напрямую касается. Философское отношение не только к своей, но и к чужой смерти тоже. В конечном счёте, все мы смертны, и надо воспринимать смерть не как физическое, мучительное явление, а как философское. То есть — избавление от преходящей земной юдоли...
Не то, что слова, но даже голос у прокурора таков, что поэт таращится на него во все глаза.
— Давайте ближе к делу, — резко меняет тональность прокурор. — Вы признаете свое стихотворение ошибочным?
В голосе — привычный металл.
— Это не художественная категория, — поэт понимает, что начинается серьёзный разговор и пытается выкроить время, — я ни одного своего стихотворения не могу назвать ошибочным. Я все их писал совершенно искренне. Все, — замечает ироничный взгляд прокурорских серо-стальных глаз. — Все... Переводы не в счёт — это другой разговор.
Один ноль в пользу человека в золотых погонах.
— Я могу сказать только, что некоторые из них... ну, — мнётся, — если не графоманские, то не шибко художественные... Но я же вам не строчевышивальная машина! — завершает опять с вызовом.
— Это уже что-то. Скажите, что вы отзываете его как малохудожественное.
— Нет. Хватит с меня отказной телеграммы в Нобелевский комитет.
— Вы что упорствуете? — со скрипом поднимается прокурор и начинает тяжело расхаживать по кабинету. — Чего добиваетесь? В самом деле — в кутузку?! Может, сидеть при Сталине и было делом чести, доблести и геройства, а при этом, — с неуверенной опаскою вновь взглядывает на простенок. Но мысль не заканчивает, перескакивает:
— Вы действительно помните этот разговор? О Мандельштаме... Ведь он вас и в самом деле, как и в случае с Булгаковым, предупредил. Не только уел, но и — предупредил. От написания стихов, подобных «кремлевскому горцу».
Поэт молчит.
— ...Вот и я вас — предупреждаю. Не надо! Не заставляйте брать грех на душу... Да в конце-то концов, чёрт подери, неужели вы не понимаете, что в той же вашей «Рождественской звезде» крамолы куда больше, чем в этом... гм ... пасквиле?!
Чудак этот поэт: поднимает голову, а глаза у него блестят почти что счастьем.
— Не понимаете?!
Поэт мотает головой так истово, что как дважды два: всё, зараза, контра понимает.
— Ну и что же тогда? Не от ребёнка же отказываетесь.
— В ребёнке мне уже отказывали, — зло и глухо гудит тот. — И даже дважды. У вас же, на Лубянке: мол, не может быть у такого старого...
— Это не у нас, — останавливается и выставляет ладони вперед — чур! чур! — прокурор. — Это — у них!
— Ну да, я и забыл: вы же были обвинителем Берии.
Прокурор мрачнеет: Берию расстреляли сразу же после его обвинительной речи. Даже не дав ему дежурного занюханного адвокатишку.
— А теперь вот вы и мой обвинитель. Универсал...
— Но-но!
— Неужели вы думаете, что моя работа менее благородна, чем ваша? Ведь люди звереют именно тогда, когда перестают понимать стихи. А перестают их понимать в первую очередь тогда, когда талантливые стихи перестают рождаться как таковые. Не тогда даже, когда их не печатают, а когда не рождаются, — кричит, приподнимаясь со стула. — Вы этого добиваетесь? Так тогда шлёпните меня сразу. Это у вас хорошо получается, — опять, зараза, о Берии напомнил, — и грузно, по-стариковски опускается на стул.
— Так я же и говорю: талантливые, а не на злобу дня, — довольный своею уловкою, усмехается прокурор. — Договорились?
Поэт опять зажимает уши ладонями.
— Договорились, — отвечает за него прокурор.
Идёт к дверям и вместо того, чтобы воспользоваться кнопкою на торце стола, распахивает двери и кричит в приёмную — там даже охранник вскакивает.
— Анна Ивановна!
Возвращается, садится теперь уже в своё кресло.
— Для вас же стараюсь. Вдруг ещё напишете что-нибудь путное.
Поэт нехотя убирает ладони — век бы не слыхать:
— Могли бы и понять: моя работа тоже не менее благородна, но при этом ещё более опасна, чем ваша...
— Как вы думаете, долго наверху продержится этот «человек без свойств»?
Прокурор закашливается.
— Кто-кто?
— Ну, этот ваш — звонарь, — поэт тоже смотрит в сторону простенка.
Прокурор попёрхивается, собираясь что-то рявкнуть.
Но в то же время входит Анна Ивановна — та самая, пожилая, что сидела с «Новым миром» в приёмной. Теперь уже у неё в руках большая, разлинованная стенографическая тетрадь с десяток остро отточенных карандашей в цветном стакане.
Две девушки-провинциалки «слегка за тридцать» пытаются покорить Москву. Вера мечтает стать актрисой, а Катя — писательницей. Но столица открывается для подруг совсем не радужной. Нехватка денег, неудачные романы, сложности с работой. Но кто знает, может быть, все испытания даются нам неспроста? В этой книге вы не найдете счастливых розовых историй, построенных по приторным шаблонам. Роман очень автобиографичен и буквально списан автором у жизни. Книга понравится тем, кто любит детальность, ценит прозу жизни, как она есть, без прикрас, и задумывается над тем, чем он хочет заниматься на самом деле. Содержит нецензурную брань.
Читателя, знакомого с прозой Ильи Крупника начала 60-х годов — времени его дебюта, — ждет немалое удивление, столь разительно несхожа его прежняя жестко реалистическая манера с нынешней. Но хотя мир сегодняшнего И. Крупника можно назвать странным, ирреальным, фантастическим, он все равно остается миром современным, узнаваемым, пронизанным болью за человека, любовью и уважением к его духовному существованию, к творческому началу в будничной жизни самых обыкновенных людей.
Есть люди, которые расстаются с детством навсегда: однажды вдруг становятся серьезными-важными, перестают верить в чудеса и сказки. А есть такие, как Тимоте де Фомбель: они умеют возвращаться из обыденности в Нарнию, Швамбранию и Нетландию собственного детства. Первых и вторых объединяет одно: ни те, ни другие не могут вспомнить, когда они свою личную волшебную страну покинули. Новая автобиографическая книга французского писателя насыщена образами, мелодиями и запахами – да-да, запахами: загородного домика, летнего сада, старины – их все почти физически ощущаешь при чтении.
Абрам Рабкин. Вниз по Шоссейной. Нева, 1997, № 8На страницах повести «Вниз по Шоссейной» (сегодня это улица Бахарова) А. Рабкин воскресил ушедший в небытие мир довоенного Бобруйска. Он приглашает вернутся «туда, на Шоссейную, где старая липа, и сад, и двери открываются с легким надтреснутым звоном, похожим на удар старинных часов. Туда, где лопухи и лиловые вспышки колючек, и Годкин шьёт модные дамские пальто, а его красавицы дочери собираются на танцы. Чудесная улица, эта Шоссейная, и душа моя, измученная нахлынувшей болью, вновь и вновь припадает к ней.
Один человек с плохой репутацией попросил журналиста Максима Грязина о странном одолжении: использовать в статьях слово «блабериды». Несложная просьба имела последствия и закончилась журналистским расследованием причин высокой смертности в пригородном поселке Филино. Но чем больше копал Грязин, тем больше превращался из следователя в подследственного. Кто такие блабериды? Это не фантастические твари. Это мы с вами.
Взглянуть на жизнь человека «нечеловеческими» глазами… Узнать, что такое «человек», и действительно ли человеческий социум идет в нужном направлении… Думаете трудно? Нет! Ведь наша жизнь — игра! Игра с юмором, иронией и безграничным интересом ко всему новому!