И всё же, вычислив свои годы, Матвей Кожакарь удивился лишь напоказ. К этому возрасту он уже знал, что времени не существует, что оно придумано только для того, чтобы сравнивать граничные условия на могильных камнях, соизмерять непохожие судьбы-пути и упорядочивать события, которые вьются мошкарой над лампой. Он уже не верил, что выведет уравнение жизни, и жил как все, по привычке. На похоронах учителя математики, лежавшего в гробу с перепачканным мелом носом, который он, казалось, вот-вот смахнет, Матвей Кожакарь подумал, что все учат жизни, но, рано или поздно, жизнь сама научит каждого. За свои годы он повидал мир, гружённый тяжёлым багажом, совершил утомительное путешествие, поменяв квартиру из второго подъезда в пятый.
Дом, как утес, рассекал волны набегавших поколений. Во дворе ютились лавочки, земля под которыми была усеяна жёлтыми папиросными окурками, по углам высились засиженные голубятни, а в центре стоял грубо струганный стол, за которым, сажая занозы, стучали домино. Мальчишку, который в день приезда спихнул Савелия Тяхта с горы, звали там Академиком. Едва поднимали в ладонях слепые костяшки, он без игры подсчитывал очки, точно видел расклад насквозь. Тогда он уже начал седеть, много пил, ограничивая свои таланты домино, а достижения − тремя чумазыми детьми, со свистом гонявшими голубей. Раз он всё же ошибся, оставшись в «козлах». И под руку ему попалась старшая дочь. Срывая злость, он накричал на неё, и с тех пор ей точно язык отрезали. Академик со слезами просил прощения, вставал на колени, но она совершенно замкнулась, точно онемела, храня на лице то испуганное, непонимающее выражение, которое вызвала его брань. Она росла тихой, летом и зимой носила ситцевый платок, который истёрся от того, что, угощая её конфетами, жильцы, не удержавшись, гладили по голове. Молчала она всегда к месту, и её прозвали Молчаливой.
Мимо стола с доминошниками, шлёпая по грязи, раз проходил Матвей Кожакарь, и, не удержавшись, остановился, чтобы сосчитать очки, бывшие у игроков на руках. Играли парами, и один всё время ругал партнера. «Давайте играть по-человечески! − взорвался он после очередного проигрыша. — Каждый за себя!» Обстукивая с ботинок глинистые комья, Матвей Кожакарь поднялся по лестнице, повернул в двери ключ и, не снимая грязной обуви, бросился на кровать. Уткнувшись в подушку, он долго размышлял о том члене в своём уравнении, который бы объяснил, почему, чтобы жить по-человечески, надо каждому быть за себя.
В этот же год случилось землетрясение. У Савелия Тяхта была ещё жива мать, и он не работал управдомом. В тот вечер он выпил с друзьями и, чтобы её не расстраивать, прокравшись в комнату, быстро разделся и лег в постель, отвернувшись к стене. И тут цветы на висящем ковре стали собираться в букеты, Савелий Тяхт зажмурился, а, когда в серванте задрожала посуда, решил, что перебрал. На улице, куда они выскочили с матерью, собрался весь дом. Первыми выбежала семья Кац, успевшая прихватить толстые сумки, набитые вещами, точно всегда собирались в дорогу. Удары оказались слабыми и больше не повторялись.
− Что случилось? − высунулась из окна сонная старуха, про которую все забыли.
− Ничего! − крикнул Тяхт, радуясь, что его «муха» пролетела незамеченной. Последними в дом вернулись Кац, со смехом уверявшие, что после землетрясения сумки заметно потяжелели.
Ущерба от катаклизма не было, и всё же в доме затеяли ремонт. Снесли дощатый забор с лазейками, переставили лавочки к парадным, уничтожили голубятни, так что в воздухе ещё долго было темно от носившихся сизарей и почтарей. На их месте построили жестяные, гулко гудящие при ударе гаражи, а дом перекрасили в жёлтый цвет. На общем собрании на этом настояли Кац, устроив по знакомству дешёвую краску. Говорили, они сильно нажились, купив автомобиль такого же канареечного цвета.
− Жулики-бандиты! − шипели им вслед старухи на лавочках.
− У старых коров длинные языки! — хмыкали Кац, не поворачивая головы.
Выйдя на пенсию, Матвей Кожакарь продолжал заниматься математикой. Сидя у окна, считал галок, бегущие по небу облака, старух на лавочках, детей, запускавших во дворе бумажного змея, занося их переменными великого уравнения жизни. А сам, опрокидывая время, жил воспоминаниями. Поклоняясь прошлому, отметина которого на временной шкале проступала всё ярче, он сделал алтарь из школы, которую давно окончил. По вечерам, когда занятия в ней заканчивались, долго стоял перед дверью, откуда выбегал когда-то на выщербленные ступеньки, вспоминая ушедшее, молился, чтобы оно никогда не вернулось, оставаясь идеально чистым, не запятнанным текущим днём. Матвей Кожакарь сделал бога из своих несбывшихся надежд, мальчишеского смеха и неутолённого любопытства. Перед школьной дверью его вновь охватывало чувство, что мир загадочен и таинственен, и оно стало для него священным. В его религии было своё преображение — когда ранней весной, полный грозного самоощущения, он взглянул на женщин не детскими глазами, была и благая весть — когда, поздравляя с прекрасной аттестацией, его без экзаменов приняли в университет, были и свои святые — его ничем не примечательные учителя, которых ретушёр-время сделало легендарными. Альма-матер, рождавшая от непорочного зачатия, от святого духа знаний, стала матерью его бога.