Более того, за последнее время процесс этот вышел за пределы чисто языковой сферы. Я вдруг осознал, что можно запросто заменить название одного цвета другим, без риска, что увечье языка будет обнаружено, – разве что люди начнут замечать многоцветье мира и то, что раскрашен он в соответствии с некой закономерностью. Если повсюду, где я обнаруживаю голубой цвет, мои ближние видят ярко-желтый, они будут желтизну называть голубизной, а мне никогда не убедить себя в том, что они гуляют под небом, которое я назвал бы лимонным. И как-то сразу, едва эта мысль озарила меня, я с тревогой заметил, что поверхности, которые, по моим предположениям, должны быть скользкими, оказались шероховатыми; что порой, прикасаясь к чему-то, вне всяких сомнений, теплому, я ощущаю пронизывающий холод. Опираясь руками на поверхность моего дубового письменного стола, я иногда чувствую, как он мягко прогибается от легкого нажатия пальцев. Я начал также с каждым днем все хуже видеть. Поэтому пошел к окулисту (теша себя надеждой, что дело исключительно в моем зрении), а поскольку он забыл поставить какую-то печать на рецепте, на что мне было указано в аптеке – опять же, правильно ли я понял слова провизора? – на следующее утро я отправился к нему снова. Да, именно это, второе, посещение врача подтолкнуло меня наконец к тому, чтобы изложить в письменном виде ужасающие факты, собранные за всю мою жизнь. Вхожу, смотрю: а там вместо блондина с пробором справа, румяного весельчака, сидит розовощекий лысоватый брюнет в очках в серебристой оправе. Я оторопело спрашиваю: Доктор Жуковский? – Да, отвечает он как ни в чем не бывало. Но ведь еще вчера вы вряд ли были доктором Жуковским? – допытываюсь я, приходя в отчаяние. И слышу, как приговор: Вчера, может, и не был.