До встречи не в этом мире - [6]

Шрифт
Интервал

мы встретились. Не спать
приятно, а вознагражденье
не обойдет лунатиков, и вот:
мне общество – тебе варенье
досталось. «Пчеловод»
давно б нас придавил. Но соглядатай
тебя не замечает. Стало быть,
еще не обобщил. Внучатый
племянник Феликса, умерив прыть,
уходит восвояси. Видишь,
хотя они следят за мной, пока
для них общенье наше, как на идиш
спектакль. Чека
не признает богинь. Крылатых
волнует преимущественно, как
бы не утонуть в амброзии. Была ты
уже однажды в банке. Шаг
трудно предсказуемый. Не вынув
тебя оттуда, я до сей поры
бумажные мячи в корзину
швырял бы в одиночестве. Пиры
ночные не закатывал. Над слогом
не засыпал, не охмурял твой слух
признаньями в любви и смогом
немыслимого мата. В двух
ведомствах, как кандидат на нары,
не числился, не привыкал пасти
на склонах облаков отары
обратных словарей. Прости,
что я тебя привадил. Грустно,
когда судьба приобретает вкус
болезненного ожиданья хруста
и прибавленья экспоната в кунст —
камере забвенья. Признан,
как очевидно, небесами наш
не значащийся в мире Принстон
межвидовых художеств. Я ж
вынужден терпеть упрямо
химер полуголодных – бред
следствий своего же само —
убийства строчкой; в пред —
дверии метаморфозы, Слово
упрашивать который раз
позволить мне с тобою снова
увидеться тайком от глаз
его же; целовать ступени,
за коими мерцает стиль
заумного письма на фене
магистров языка. Как Тиль,
прикармливать ищеек, чтобы
до времени не положить предел
аналогу единства злобы
и нежности. Таков удел
поэта в позитивном мире,
который раздражает тон
юродивой игры на лире
как чуждом инструменте – он,
впрочем, как соблазн для Граций,
присутствие которых там,
где в сумерках от интонаций
свихнуться не проблема – шарм
высшего порядка. Вот и
ты также залетела вдруг
от осени и скуки, в соты
закрученного дома, в круг
творчества и боли, маний,
где плоти отмиранье – стих
является из оправданий
прекраснейшим. И для двоих.

«Синица в коричневом платье и фартук…»

Синица в коричневом платье и фартук
налипший,
и голос училки, читающей про государство Урарту,
Аргишти —
Все это так скучно – какие-то бзики…
И неинтереснее вьюги
деревья, поднявшие ветки, как в зиг хайль,
на юге.
Ты бредишь, глазами усевшись
в развалинах сада,
махровой сиренью снежинок в руке, покрасневшей,
как гроздь винограда.
А голос гудит, точно муха на белом плафоне
(еще бы),
скрипя, как пружина в тупом патефоне
учебы.
А рядом рябины скрывают приманку,
белея,
как будто их вывернули наизнанку,
украсив аллею,
где я, как урок, не включенный в программу,
скучаю,
тебе объясняю
и сам за тебя отвечаю…

«По бесконечному коридору…»

По бесконечному коридору
ночей и дней
я, как истоптанный снег, который
всех клятв верней,
должен сносить за шаги любимой
шаги скотов
черной душой, неисповедимой
с седьмых потов.
И, возвращаясь, просить у Бога,
что дал им жить,
самоубийства всего живого
не довершить,
должен будить в его сердце милость
нетопырям,
чтобы под утро обратно выпасть
к ее дверям.

«Опять природа замирает…»

Опять природа замирает,
как в сердце, где который год
кровь польская перебивает,
как желтая листва и рот,
что лишь вчера был волен
Вас целовать, забит
стихом, что безнадежно болен.
А дождик моросит.
И я брожу, боясь поставить точку
в стихотворении, которое о Вас…
до простоты вываживая строчку,
спускаясь, словно сумерки в «танцкласс»,
где, кто танцор, а кто тапер – не видно,
где кронам лип так свойственен интим,
а изморось – как анальгин от быдла.
Лишь изредка какой-нибудь кретин
проедет мимо, потревожив змейку
и высветив зрачками «жигулей»
забор, деревья, мокрую скамейку
и некое подобье Пропилей,
где я гуляю с Музою и нимфой,
не замечая колченогий взгляд,
накоротке захлебываясь рифмой,
как поцелуем Вашим невпопад.

«В вагоне я еще принадлежал…»

В вагоне я еще принадлежал
тебе. Но, выйдя на вокзале,
я стал похож на глупого чижа,
вернувшегося в клетку. Ожидали
меня в столице. Лишь на кольцевой,
проехав круг, со мной расстался филер,
ущербной гениальностью кривой
не обладавший. В пролетарском стиле
воздушный поцелуй мне слал шмонарь,
по службе наносить на обувь ваксу
обязанный. Приветливый почтарь,
прошедший школу КГБ по классу
перлюстраций, волновался за
профессионализм. Любитель чуши —
слухач терзал мой телефон, глаза
мечтая обменять еще на уши.
Мой новый грех, как будто бы, к другим
моим грехам в столе из палисандра
не ревновал. Но, переняв шаги
документальной прозы Александра
Исаевича, умных и лохов
уверив, что и он – агент Антанты,
то рвал стихи, то рвался из стихов
так яростно к возлюбленной, что Данте,
простив ему отвергнутый канон
и находя в антисоветском киче
преемственность, и тот жалел, что он
не мог себе такую Беатриче
позволить. Потому, что плоть и кровь
двоих и, унижаясь до порока,
способны на высокую любовь
на фоне стен тюремного барокко.

«Ты не пишешь ко мне: неужто…»

Ты не пишешь ко мне: неужто
ты забыла меня, подружка,
и не важно тебе, как грустно
рифмам от приверед «Прокруста»,
что зовется размер. И в коих
смысл жизни для нас обоих.
Или нет у тебя привета
для отчаянного поэта,
что сидит в КПЗ квартиры
за любовь подцензурной лиры,
на ладонь опершись рукою,
будто в мире их только двое:
тишины полутьма немая,
да улыбка его кривая.

«Милая, здравствуй. Мне жаль, мне очень…»

Милая, здравствуй. Мне жаль, мне очень

Еще от автора Юрий Михайлович Батяйкин
Яблоки горят зелёным

В книгу вошли повесть «Яблоки горят зелёным» и рассказы. В них автор использует прием карнавализации. Читая их, мы словно оказываемся в самой гуще «карнавала», где все переворачивается, обычные наши бытовые представления меняются местами, слышится брань… И королями этой карнавальной стихии становятся такие герои Батяйкина, которым претит подчиняться общепринятым правилам. Автор выводит нас на эту карнавальную площадь и на миг заставляет проститься со всем мирским (как перед Великим постом), чтобы после этого очиститься и возродиться… Обладая удивительным чувством юмора, фантазией, прекрасно используя русский язык, автор создает образ Москвы эпохи застоя да и нынешней.