Дневник и записки (1854–1886) - [11]
Мы в то время выезжали много, но у себя принимали мало, потому что дом наш все еще не был готов. Когда же он совершенно отстроился и открылись приемные комнаты нижнего этажа и зимний сад, тогда стал посещать и нас весь шумный рой знакомых Толстых, и начались наши субботы. У нас собиралось иногда до двухсот человек. Играли, пели, рисовали, читали, а главное — говорили[22].
Музыка давно смолкла бесследно, и музыканты исчезли; по крайней мере я не вижу теперь никого из них. От рисовальных вечеров остались только альбомы, а из художников немногие налицо: «…иных уж нет, а те далече…» Кто пожертвовал своими юношескими мечтами ради насущного хлеба, и бросил искусство, а кто просто позабыл свои юношеские мечты То, что тогда читали, совершая как будто подвиг или преступление, — теперь напечатано, и потеряло отчасти свое значение, — но то, что говорили, — одно только не исчезло бесследно, не потеряло своего значения. Неуловимое, как музыка, оно оставило свой глубокий след. Невидимое для глаза, оно начертано живее и неизгладимее всех безмятежных рисунков нашего альбома, оно стало даже нагляднее книги. Оно оставило нам то, что составляет теперь и радость нашу и наше горе.
В декабре 1854 года играли у нас первую часть «Трех Смертей» Майкова[23], по рукописи, конечно, так как цензура и ее не позволяла печатать[24], и по первоначальной рукописи, не по той, по которой она напечатана теперь. Сам Майков играл Сенеку, Бенедиктов — Лукана, Осипов — Люция, Данилевский — ученика[25]. Костюмы доставали из театра, сцену декорировали домашними средствами, пользуясь аркой, отделяющей столовую от диванной, где и была устроена сцена, и в глубине ее большой стеклянной дверью в зимний сад. Зрителей было столько, сколько могла вместить зала; даже еще больше, кажется. Хотя «Три Смерти» для сцены не очень годятся, их можно хорошо прочитать, но собственно сценичного, для глаз, в них мало. Вторая их часть, смерть Люция, в то время еще не существовавшая, сценичнее гораздо.
Осипов не удовлетворил Майкова своей игрой, и Майков никогда не мог простить ему этого. Бенедиктовым он остался доволен[26]. Что же касается Данилевского, то роль его была так мала, а играл он ее о таким жаром и с такою любовью[27], что Майков остался доволен и им, несмотря даже на то, что Данилевский, примерив голубую тогу и белокурый парик, до того восхитился собою, что ни за что не хотел изображать старого, седого ученика, как оно следовало по пьесе, переделал с согласия и с помощью Майкова несколько стихов, и остался кудрявым юношей».
На представлении зала была полна, но и на репетиции приезжали также. Приезжал, между прочим, Писемский, которого Майков приглашал, как знатока и критика, для советов. Но какие советы мог дать Писемский, уже посоветовавший в то время с таким выражением читать: «Тень Грозного меня усыновила…» и прочее, как будто бы то была самая обыденная проза. Зато, на репетициях он и молчал. И в самом деле, если бы он и тут предложил свою методу, для следующих стихов, например: «О, боги, боги, вы разоблачили предо мной
то предложение это, конечно, равнялось бы предложению снять парики и тоги и бросить всякую мысль о разыгрывании «Трех Смертей».
Замечательно, что заведывать изящным отделом «Русского Вестника» Катков пригласил Писемского после того, что тот написал «Взбаламученное Море»[29].
Майков бывал у нас часто, и часто читал тогда только что вышедшего в свет «Арлекина», «Арлекина», который гораздо хуже «Коляски»[30]. Им восхищались, между тем, и ему аплодировали. Один Осипов однажды после чтения сказал мне: «Каково Майков относится к передовым личностям Запада? И этому аплодируют! До чего еще дойдет патриотизм? Ведь это возмутительно!» — Что возмутительно? — спросил кто-то. «Арлекин», — отвечал Осипов и отошел. Тот, кто спрашивал, отошел также, и я осталась одна додумывать думу о том, что такое патриотизм. Ненависть ли это слепая, а может быть, и завистливая к чужому, даже хорошему, за то только, что оно чужое, не наше, и такое же слепое пристрастие к своему, к нашему, за то только, что оно наше, — или это горячее желание блага своей родине, желание, ищущее везде этого блага, принимающее его отовсюду? Тот ли патриот, кто отталкивает всякую мысль о своей погрешимости и утешается тем, что у других скверно, — или патриот тот, кто, не боясь и не гнушаясь больных мест своей родины, прикладывает к ним руку своей посильной помощи, или по крайней мере сознается в них? Моей молодой голове не разрешить было этих вопросов. В ней началась борьба двухсот человек против одного, и, наконец, победил — один. Этот один был Осипов. Осипов ходил к нам сначала только для уроков рисования, которые он давал братьям и мне, но потом мы ближе сошлись с ним, и он стал ходить к нам чаще и приносил мне книги, которые мы вместе читали. Он познакомил меня с Гоголем, Белинским, Кольцовым, Тургеневым. Это была личность чрезвычайно симпатическая, но только не в том привлекающем к себе, как бы зазывающем роде, в каком бывают люди, обыкновенно называемые симпатическими. Энтузиаст, как и Данилевский, он не был так шумен, как он. Он не кидался ничему и никому восторженно навстречу, но не было общественного горя, которое бы он не принял как свое; не было общественной радости, на которую бы он не откликнулся. Холодный и как будто черствый в обществе, он, между тем, был чуток, как струна. На его лице я увидала в первый раз, что дела не личные, дела, в частности не касающиеся никого, могут вызывать то бледность, то краску. Я в первый раз поняла тогда любовь к человечеству, к родине, эту, если так можно выразиться, заботу о делах общих, так глубоко проникающую, как будто бы то были дела личные. Когда появились в печати и в разговоре слова «гласность», «прогресс», «эмансипация» и прочие, Осипова уже не было около меня. Я этим хочу сказать, что Осипов не играл на заданные темы, как это так часто случается Повторяю еще раз, тогда книг почти не было. История с Петрашевским всех напугала, а между строк читать и писать еще только учились. Множества слов не доставало, множества выражений, сделавшихся ныне ходячей монетой. Теперь одного слова, одного имени достаточно, чтобы совершенно незнакомые люди поняли друг друга; тогда не было ни слов таких, ни имен. Полонский говорит, что я идеализирую Осипова. Другие, может быть, скажут, что Осипову было немудрено поставить на первый план вопросы общественные, ведь у него и не было ничего ближе, ни семьи, ни родных, ни состояния. Теперь у него и то, и другое, и третье, а он все тот же. В его короткий приезд в Петербург я зорко в него вглядывалась, не восемнадцатилетними глазами, смотревшими на него, как на пророка, а строгими глазами судьи. Мне оставались неизвестными некоторые стороны его воззрений, т. е. на некоторые вопросы, возникнувшие в позднейшее время, я желала иметь от него ответ. Я, между прочим, боялась, не катковист ли он. Чтобы быть катковистом, не нужно непременно быть подлецом. Я знаю, что между катковистами много честных и благородных людей, но я знаю также, что это по большей части люди, не привыкшие и боящиеся вносить беспощадно и строго свет во все темные углы своего разума. Не осиливши иных воззрений и оскорбленные их резкостью, люди эти идут к Каткову на его прикормки из красивых и забористых слов, как какое-нибудь бедное стадо рыб, и приносят вред и себе и своей родине, лучшими и достойнейшими сынами которой они себя, между тем, воображают. Я боялась, не к ним ли принадлежит Осипов, но однажды (кто-то спросил его, какие журналы он получает в Уфе. «Конечно, «Московские Ведомости», — поспешила я за него ответить. «А вот и ошиблись, не «Московские Ведомости», — сказал он, и прибавил, — в Уфе только двое их не получают: один учитель да я». Таким образом я узнала, что он не катковист. Еще хочется мне узнать, как относится он к вопросам о религий. Хочется знать, верит ли он еще, повинуясь влечению и потребностям своего сердца, или честный ум его восторжествовал и тут, и он, во имя истины, отказался от этого утешения и этой опоры. Но этого я еще не узнала.
Имя Юрия Полякова известно сегодня всем. Если любите читать, вы непременно читали его книги, если вы театрал — смотрели нашумевшие спектакли по его пьесам, если взыскуете справедливости — не могли пропустить его статей и выступлений на популярных ток-шоу, а если ищете развлечений или, напротив, предпочитаете диван перед телевизором — наверняка смотрели экранизации его повестей и романов.В этой книге впервые подробно рассказано о некоторых обстоятельствах его жизни и истории создания известных каждому произведений «Сто дней до приказа», «ЧП районного масштаба», «Парижская любовь Кости Гуманкова», «Апофегей», «Козленок в молоке», «Небо падших», «Замыслил я побег…», «Любовь в эпоху перемен» и др.Биография писателя — это прежде всего его книги.
Большую часть жизни А.С. Дзасохов был связан с внешнеполитической деятельностью, а точнее – с ее восточным направлением. Занимался Востоком и как практический политик, и как исследователь. Работая на международном направлении более пятидесяти лет, встречался, участвовал в беседах с первыми президентами, премьер-министрами и многими другими всемирно известными лидерами национально-освободительных движений. В 1986 году был назначен Чрезвычайным и полномочным послом СССР в Сирийской Республике. В 1988 году возвратился на работу в Осетию.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Скрижали Завета сообщают о многом. Не сообщают о том, что Исайя Берлин в Фонтанном дому имел беседу с Анной Андреевной. Также не сообщают: Сэлинджер был аутистом. Нам бы так – «прочь этот мир». И башмаком о трибуну Никита Сергеевич стукал не напрасно – ведь душа болит. Вот и дошли до главного – болит душа. Болеет, следовательно, вырастает душа. Не сказать метастазами, но через Еврейское слово, сказанное Найманом, питерским евреем, московским выкрестом, космополитом, чем не Скрижали этого времени. Иных не написано.
Для фронтисписа использован дружеский шарж художника В. Корячкина. Автор выражает благодарность И. Н. Янушевской, без помощи которой не было бы этой книги.