Дипендра - [11]
– Я знаю, ты хочешь спросить, любил ли я твою мать… Да… Наверное… – он грустно усмехнулся. – Но ведь я был неравнодушен и к… Кларе.
Я вспоминаю это и сейчас здесь, в тюрьме. Я вспомнил это и тогда, в Америке.
Двигаться дальше, чтобы успеть дорассказать себе эту историю, пока, как они сказали, не завершит свои подготовительные ритуалы якши. Кстати, кто такой этот якши, может, это и есть палач? Хотя они сказали же, что не сразу, что у меня еще будет свидание с Лизой. С Лизой…
Один раз я все же видел, как он делал это с Кларой. Еще до того, как он меня ей отдал. Голый, почему-то с очень белой кожей, с неестественно длинным и темным членом. Это случилось в его мастерской. Мне было еще не четырнадцать, а, наверное, десять или двенадцать. Я остался намеренно, чтобы попробовать его коньяк, и спрятался в стенном шкафу. Я не знал, что они вернутся. Я никогда не видел, как это делается. И я не верил в то, что осклабясь с таким смаком описывали хулиганы. Но теперь… Какое-то странное чувство брезгливости охватило меня оттого, что отец гол. Но когда он стал размеренно бить своим животом в ее опрокинутое разъятое тело, когда так откровенно стали шлепаться друг о друга их животы, я слышал и еще какой-то свистящий хлюпающий звук, я видел, как каждый раз, при каждом его ударе вздрагивают ее задранные вверх ляжки… Это было какое-то жестокое мучительное зрелище, мне показалось, что они за что-то друг друга наказывают, и она и он, но прежде всего он, да, я понял, почему про это в школьном туалете говорили порет. Я боялся, что он ее убьет, забьет вот так насмерть. А потом, потом он почему-то закричал и повалился на нее мелко дрожа. Мне стало страшно, я подумал, что он умер. Я не знал, что делать. Хотел что есть силы закричать. Он вдруг ожил и стал переворачиваться на спину. Мокрый блестящий член его, еще дергающийся в сладостных конвульсиях… я не мог оторвать взгляда, словно бы этот гигантский член и был целиком мой отец. Вот это и есть именно он, и теперь я знаю это. И еще эта страшная мокрая дыра, мокрая и темная, с какими-то обвисшими губами, почему-то напомнившая мне могилу. Это было чудовищно. Отвратительно и почему-то так притягательно одновременно. Тогда я и понял, что это и есть самое главное в жизни людей.
14
Он открыл дверь, вошел. Это была комната его сына. Диван, где Виктори лежал, слушая музыку – его Роджера Уотерса и Рихарда Вагнера, своего Тилла Линдемана из «Раммштайн». Новая стереосистема и старые колонки, которые он ему отдал. Плакаты по стенам – от «I believe in me» Джона Леннона до «I hate myself» Курта Кобейна … Тихо подошел кот и потерся о его ногу. Он сел на диван. Призрачный мир его мальчика еще пронизывал эту комнату. Он вспомнил, как хотел написать его портрет, поймать эту пронизанность, это незнание, яркую цветную полуслепоту, как у каждого молодого существа – фантазии и нежелание присутствовать по эту сторону, где двигаются только согласно диаграмме, ни шага в сторону. «Так и не написал…» Он посмотрел на стену – фотография, на лодке. Рядом другой снимок, где Вик сфотографировал сам себя. «Зря отпустил его… А что я мог сделать?.. Эта Лиза…» Он снял со стены ее фотографию, пришпиленную иголками, которую сделал Виктори. «Красивая или некрасивая?.. Все же не мой тип…» Он вспомнил, как она, Лиза, сидела у них на кухне, Виктор привел ее в первый раз, познакомиться, она трогала свое лицо и еще руку, самое плечо, что-то не то показывая, не то отковыривая. Глупо улыбалась. У нее была веснусчатая кожа. Пили чай. Она говорила, что ей вредно загорать, что она не любит молоко, еще что-то про линзы, про блюдце с линзами на дне, блюдце, которое она утром находит чуть ли не наощупь. Виктори, завороженно глядя на нее, глотал всю эту чепуху, что-то еще про ее тридцать три болезни, про то, как она оступилась и полетела по лестнице вниз и ее случайно подхватил сам декан… Он вглядывался в фотографию и вдруг задал себе какой-то странный вопрос: «А мог бы я влюбиться в нее?» Он продолжал вглядываться в ее лицо и вдруг подумал, что кого-то она ему очень напоминает. Но кого? Снова приколол булавками к стене, подошел к столу, включил компьютер Вика. Нет – никаких и-мейлов… На мониторе стояла бронзовая статуэтка Натаранджи. «Да, я подарил ее Виктори на день рождения». В кольце бронзового огня Шива исполнял свой танец. Он взял статуэтку в руки. «Когда-то я интересовался и этими делами». Перевел взгляд на этюд женской головы, который Виктори повесил над своими фотографиями. «Я нарисовал его, когда был таким, как ты. Двадцать лет тому назад». «Папа, а почему ты вообще решил стать художником?» «Как тебе сказать, Вик… Мальчиком я хотел, чтобы все девочки любили меня и только меня… Я довольно долго не понимал, как это девушки могут целоваться с другими парнями… любить их, когда есть я… Однажды в метро даже хотел подойти… Как ее звали?.. Насмешки… Потом бесполезный бокс против соперников… И вдруг это слово «художник», которое почему-то так их завораживало… И еще эта магическая фраза «я хотел бы написать ваш портрет»… И в конце концов ничего кроме бессмысленной и жадной ебли… Клара, которую я… которую я тебе…» Он опустил голову, вышел и вернулся с бутылкой водки, вспомнил, как пил здесь с Виктори накануне своей второй свадьбы. На утро к бракосочетанию, по желанию Нины непременно во дворце, приехали ее родители, отец, который был с ним почти одного возраста, и мать. Фельдшер в деревне, отец ее правил бабки лошадям и колол свиней, а он – Павел Георгиевич – только что закончил свой автопортрет в полупрозрачном платье, с просвечивающим эрегированным фаллосом. Фельдшер снял свои маленькие картофельные какие-то очки, близоруко, почти вплотную рассматривая картину… «Папа, это шутка искусства», – засмеялась Нина, беря отца за коричневую земляную руку и осторожно оттягивая назад. «Шутка искусства, – фельдшер сделал вид, что засмеялся. – Ге-ге, столица». Нина, вся красная, умоляюще смотрела за спиной отца на жениха. Ему тоже стало неловко, накануне они чуть не поругались, но он наотрез отказался снять («Хотя бы на время!») этот свой автопортрет и повесить что-нибудь другое. («Раз я такой, значит, я такой! Я же говорил тебе, что это моя личная магия!» «Не забудь тогда хотя бы выключить за собою в туалете свет!») Но сейчас перед этим встающим в пять утра доктором животных он и в самом деле чувствовал себя неловко и жалел, что не послушался своей будущей жены. «Вы, уж, извините, что с нас, с сумасшедших, взять, – сказал он, отводя взгляд. – Шалим-с иногда. За это нам и платят. Я, кстати, надеюсь это продать за четыре тысячи долларов». Он достал хрустальные бокалы, привезенные еще отцом его отца, графом по линии Шереметьевых, из Англии. Разлил шампанское и засмеялся: «Нас мало избранных…» «А вот и яичница! – румяно закричала теща, вбегая со сковородкой. – Я тута не стала возиться с тарелками, еще намоемся с гостей. Паша, ты уж не возражаешь, – обратилась она к нему, улыбаясь во все свое добродушное оладушное лицо, – прямо со сковородочки вдвоем, с Архип Филлипычем?» Архипом Филлиповичем звали тестя, которому он представился просто как Павел, ибо, как сказала теща, зять перед тестем должен быть без отчества.
«Знаешь, в чем-то я подобна тебе. Так же, как и ты, я держу руки и ноги, когда сижу. Так же, как и ты, дышу. Так же, как и ты, я усмехаюсь, когда мне подают какой-то странный знак или начинают впаривать...».
«Он зашел в Мак’Доналдс и взял себе гамбургер, испытывая странное наслаждение от того, какое здесь все бездарное, серое и грязное только слегка. Он вдруг представил себя котом, обычным котом, который жил и будет жить здесь годами, иногда находя по углам или слизывая с пола раздавленные остатки еды.».
«А те-то были не дураки и знали, что если расскажут, как они летают, то им крышка. Потому как никто никому никогда не должен рассказывать своих снов. И они, хоть и пьяны были в дым, эти профессора, а все равно защита у них работала. А иначе как они могли бы стать профессорами-то без защиты?».
«Музыка была классическая, добросовестная, чистая, слегка грустная, но чистая, классическая. Он попытался вспомнить имя композитора и не смог, это было и мучительно, и сладостно одновременно, словно с усилием, которому он подвергал свою память, музыка проникала еще и еще, на глубину, к тому затрудненному наслаждению, которое, может быть, в силу своей затрудненности только и является истинным. Но не смог.».
«Не зная, кто он, он обычно избегал, он думал, что спасение в предметах, и иногда, когда не видел никто, он останавливался, овеществляясь, шепча: „Как предметы, как коробки, как корабли…“».
«Признаться, меня давно мучили все эти тайные вопросы жизни души, что для делового человека, наверное, покажется достаточно смешно и нелепо. Запутываясь, однако, все более и более и в своей судьбе, я стал раздумывать об этом все чаще.».
В сборник произведений современного румынского писателя Иоана Григореску (р. 1930) вошли рассказы об антифашистском движении Сопротивления в Румынии и о сегодняшних трудовых буднях.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.