Что ж, Полина Ивановна — серьезная женщина. Уж не знаем, что во дворе было, а потом вытащили ее на улицу. Офицер ухмыляется, в драку не лезет. Зазорно, видать, что со старухой не сладить. Она встала в калитке, ухватилась за косяк, потом как даст солдату под кадык. Тот с ног свалился. Автоматами защелкали, как зубами, офицер кричит, чтоб не стреляли. Трое солдат со старухой справиться не могут. Руки крутят, а Полина Ивановна кричит:
— Люди, не сдавайтесь! Все равно наша возьмет! Не одолеть нас!
Тут с машины три девчонки спрыгнули. Две вниз побежали, в толпу, одна замешкалась, туда-сюда, ее и подстрелили. Толпа в разные стороны, паника, но по людям-то испугались стрелять. Полине-то Ивановне дали прикладом по голове, свалили. Девчонку-то убитую, комсомолку, зашвырнули в кузов, а Полину-то Ивановну еле подняли, еле затащили — солидная она женщина, серьезная. Выдала ее Болонка, так люди гуторят. Она-то и растащила ваши вещи. Ты сходи, потребуй — может, совесть-то в ней заговорит, может, отдаст, не совсем, может, совесть-то у нее потеряна. Только про меня не сказывай, что я тебе поведала. За добро не платят злом».
УИЛЬЯМ КОНУЭЙ ИЗ ШТАТА ПЕНСИЛЬВАНИЯ:
— Приходилось ли вам наблюдать, как пленные или раненые подвергались истязаниям!
— В конце октября 1968 года, незадолго до того, как меня ранили, мы располагались в Донтане. Это селение километрах в 220 или 230 от камбоджийской границы. Мое подразделение послали в туннель, находившийся километрах в тридцати от этой деревушки. Нас было девять человек. Восьмерых из нас послали в туннель. Там мы нашли девять раненых вьетнамцев и трех медсестер. Мои спутники вытащили больных, лежавших в гипсе, из постелей, сорвали с них повязки и швырнули в угол. А потом они принялись за медсестер. Это были девушки лет примерно 18–20. Они начали их бить, сорвали с них одежду и всех изнасиловали. Девушки все время кричали и плакали.
Вечером, после окончания заседания трибунала, я пришел на то место, где когда-то был противотанковый ров. За спиной — станция Минеральные Воды, впереди вонзилась в высоту гора Кинжальная, слева — Стекольный завод. Дымилась труба. Там варили стекло. Темное, самого низкого качества, а затем на автомате выливали бутылки. Много бутылок. Для воды. И миллионы бутылок «Ессентуков», «Нарзана», «Славянской» везлись за горизонт, за тысячи горизонтов, в города и поселки, где целебную воду пили люди, поправляли сердце, снимали боль. Живительная вода… Живая вода.
Справа, почти у самой дороги, стоял памятник. Я не знаю, кто его поставил и когда: скромное изваяние из гипса — женщина, склонившаяся в печали… Ровное место. Здесь бульдозерами сровняли землю. Под ней остались лежать двенадцать тысяч жизней. И моя бабушка затерялась среди них. И Марка лежала здесь. Ее убили шестого сентября — в день, когда в святцах не поминают святых.
Сзади послышался шелест. Низко, почти у самой парной земли, летела стая черных птиц. Это были грачи. Говорят, на их крыльях прилетает весна. Они устали, не пересвистывались. Они торопились засветло пролететь как можно дальше на север. Торопились…
У самой горы Кинжальной зеленел лесок. Стая опустилась на него. Ночевать. Там был овражек… Летом в сорок первом в овражке залегла рота. Наша. Рота была в окружении пять дней. Насмерть бились. До последнего патрона. И ни один из парней не сдался. Они погибли. Их потом похоронили жители из поселка Стекольного завода. Жалко, что в овражке нет памятника.
Не знаю, правильно ли сделали, что противотанковый ров сровняли. Засыпали. Давно, лет двадцать назад. Может быть, его стоило оставить? Для тех, кто родится после нас.
После войны люди так истосковались по нормальной жизни, что, не жалея сил, уничтожали все, что им напоминало о кошмарном сне — оккупации.
Я стоял у гипсовой фигуры женщины, и мне самому начало казаться, что это был сон. Потому что в сознании не укладывалась та антижизнь, та фантастическая атмосфера злобы, быль, которую даже в то время я воспринимал все-таки как что-то нереальное, в котором перепуталось добро и зло, горькие слезы и светлые радости, преданность и предательство.
Радости… Какие они были в те месяцы? Удрал от облавы — рад… Съел кусок хлеба — великая радость! А завтра, возможно, придется подохнуть с голода. Почему-то почти никто во время оккупации не думал о завтра, — завтра не было. Не было! Секунда — хорошо. Еще одна — совсем хорошо. В этом ритме жили и сами немцы. Состояние саранчи: ползут, жрут друг друга, давят, накапливают злобу и голод, потом поднимаются и летят. Туча. Сравнение, конечно, весьма приблизительное, как все сравнения. В действиях фашистов была логика, последовательность и настойчивость, и все-таки это был расчет, последовательность и настойчивость саранчи… Они сжирали то, что должно было прокормить их завтра. Они выгрызали будущее.
Стоя здесь, у засыпанного противотанкового рва, в который ушли двенадцать тысяч людей, я попытался представить, что было бы, если бы победили фашисты?
Было трудно представить, потому что подобное было немыслимо по всем законам жизни, но я попытался представить. Фантазия, пусть болезненная, но вполне оправданная. Тем более здесь, у рва. Здесь ушли в пустоту люди, с которыми я дышал одним воздухом, которых я проводил в сентябре сорок второго на гибель. Сам проводил. Лично. В путь, из которого никто не вернулся. Говорят, спасся лишь мальчик. Он живет, работает, теперь у него семья, но с ним можно говорить обо всем, кроме рва на окраине Минеральных Вод. Врачи запретили. У него от пережитого произошли необратимые изменения в психике.