Выпуклость под рубашкой привлекла его внимание. Он потребовал показать, что у меня за пазухой.
— Сало! — радостно закричал он. — Зер гут! Ты есть хороший мальчик!
Без зазрения совести он отнял сало, положил на ящик из-под снарядов. В вагоне была идеальная чистота. Вдоль стен висели плакаты на немецком языке и портрет Гитлера. Стояла кровать под красным байковым одеялом. Бак с водой. Бак когда-то принадлежал или русской больнице, или общественной организации — кружка намертво была прихвачена цепью к ручке бака. А у самого выхода, прилаженный брезентовыми петлями к стене, чтоб не стучал и не болтался, торчал миномет.
— Сейчас будем обедать, — произнес торжественно Хён.
Я начал догадываться, с кем меня свела судьба. Господин Хён был первой ласточкой, своего рода разведчик, только не на «дикий» Запад, а на «дикий» Восток: он ехал заселять земли Кубани. В армию его не взяли — в первую мировую войну он отравился газами на юге Италии. Он был крестьянин, но недостаточно зажиточный, чтобы не соблазниться перспективой стать помещиком в далекой России. Ехал пока один, без жены, сопровождал сельскохозяйственную технику, которую безвозмездно и бесплатно подарил райх.
— О, фюрер — большой придурок, — торжественно заявил Хён.
Я чуть было не засмеялся от неожиданности, но вспомнил, что толстяк судит о значении слова по моему объяснению, и сдержался. Но, видимо, Хён что-то почувствовал, и спросил настороженно:
— Я говорит неправильно?
— Правильно, правильно! Большой придурок, самый большой!
Мне не хотелось ссориться — в вагоне я ехал как у Христа за пазухой. Старику скучно одному, и России, безусловно, он боялся, — карабин придавал ему храбрость. Старик был рад случайному попутчику.
— Обедать! — сказал Хён и отрезал толстый ломоть сала. — Это мне… Тебе, кушай! Я добрый! О, сало русский очень карашо!
Он искренне считал себя добрым и щедрым.
— Где ты взял?
Я показал на сеялки и молотилки.
— Капитал! — отвечал он с восторгом. — Мой фатерлянд дал! У нас нет в райхе бедных. Ферштейн? Национал-социализм. У нас все, — он выхватил словарь, — богатый, все богатый. Россия… нихт.
— Сказал бы тебе, — проворчал я. — Это все мое, понял? — и показал на степь. — Это твое нихт!
— Ду ист шёнстон, глупый, — заржал Хён. Он трясся, и из его глаз покатились слезы. Он схватился за живот руками и вдруг закашлялся, позеленел… Долго не мог отдышаться, сплевывал в открытую дверь теплушки.
— Глупый мальчик, — сказал он. — Это есть райх. Это есть Великая Германия. Это есть я… Твое? Найн! Ты не умеешь арбайтен. Ты ферштейн, не бауер, тебе нужен придурок… Очень большой придурок. Тогда будет хорошо работать! И ты будешь любить девочка. Играть гармошка. И каждый день есть булка.
Чистый вагон… В нем ехал колонизатор… И перед глазами встали два вагона, которые прицепили к эшелону со скотом. Двери не закрывались, потому что мешали тела. Ребята стояли стеной, и охранники забивали их прикладами. Хён… Он ехал счастливый и напуганный. Он заигрывал потому, что я ему был нужен, потому что без меня он был слеп и глух в странной России, куда его все-таки привела жадность. Хозяин… А каким он будет через год, через два, если закрепится, обживется на нашей земле?
ДЖОЗЕФ ГРАНТ ИЗ ШТАТА ИЛЛИНОЙС:
— Делалось ли что-нибудь, чтобы уберечь от войны вьетнамских детей!
— Это невозможно. Они неотделимы от этой войны. В первую неделю, которую солдат проводит во Вьетнаме, он проходит учебу, все семь дней. У нас было восемь или девять учителей. Они обучали нас всему. Во время этой учебы нам рассказывали также, будто дети могут прятать при себе взрывчатку или оружие, будто они могут подойти к нам, чтобы убить нас.
— И что же вам следовало предпринимать против этого!
— Ну, к концу обучения мы стали довольно недоверчиво относиться к детям. Нам следовало их прогнать. А если они продолжали приближаться, нам следовало стрелять. Нередко парни их просто сразу пристреливали.
— Вы это сами видели!
— Да.
— Больше одного раза!
— По меньшей мере четыре раза.
— У этих четырех детей было при себе оружие или боеприпасы!
— Нет, у этих четырех ничего такого не было.
Два дня я ехал с крестьянином Хёном, который считал себя господином. Он был аккуратным и, вероятно, экономным. Мы, русские, называем это крохоборством. Поезд продвигался медленно. Он был не воинским эшелоном, а сборным составом, который даже не охранялся. Что было в вагонах? — Не знаю, но явно не имущество вермахта. Почти на каждом перегоне мы застревали. Хён убегал к начальству по станции, просил паровоз, куда-то звонил. Я оставался за сторожа. Возвращался Хён обязательно нагруженный трофеями. Он тащил в вагон все, что попадалось под руку, — садовую скамейку, урну, скульптуру физкультурника с диском, горсть гвоздей, обрывок брезентового шланга, а на одной станции, улыбаясь во весь рот, припер к вагону пожарный насос.
Его радости не было предела. Мы еле затащили насос в вагон. Хён отодвинул насос в угол, что-то ворковал, потирал руки и заговорщически подмигивал мне.
Я видел, как он радовался земле. Около насыпи прошли танки и разбросали землю комьями. Хён вставал на колени, брал землю, нюхал ее, растирал между пальцами и смеялся, как ребенок.