День саранчи - [16]
Он понимал, зачем она сообщила ему, что беременна. Чтобы с помощью его друзей найти врача, который бы согласился сделать аборт. И еще чтобы получить из Штатов в ответ на истерические письма необходимую для операции сумму. Ловко устроилась: переложила на него ответственность, а сама, бедняжка, мученица, страдалица, страстотерпица, забилась в угол: «Делайте со мной что хотите. Что будет, то будет. Семь бед — один ответ».
В толпе кто-то обмолвился, что погибла девушка. Он посмотрел туда, куда указывал таксист, и увидел открытое окно в их комнату. В следующий момент он увидел под колесами такси Джейни. Лица ее он не разглядел, зато пижаму узнал сразу.
Вот как она ему отомстила! И вдобавок решила все свои проблемы. Он выбрался из толпы и заспешил прочь, боясь, как бы его не узнали. Теперь идти в «Carcas» было нельзя: наверняка найдется какой-нибудь знакомый, который тут же, стоит только ему войти, бросится ему навстречу: «Бигль! Бигль! Джейни покончила с собой!» Он решил где-нибудь скрыться и подготовить ответ. Фразочкой типа «Подумаешь, умерла. Все мы смертны» — не отговоришься, даже в «Carcas».
Он миновал кафе, поднялся по Рю Делямбр, свернул на Авеню де Мэн, зашел в кафе, где американцы бывают довольно редко, и, сев за угловой столик в задней комнате и спросив коньяку, задумался.
Ей уже ничем не поможешь. Что было делать? Ползать на коленях по тротуару и оплакивать ее труп? Рвать на себе волосы? Взывать к богам? А может, надо было спокойно подойти к полицейскому и сказать: «Я — ее муж. Позвольте мне сопровождать тело в морг».
Он заказал еще коньяку. Бигль Дарвин — душегуб. Он надвинул шляпу на глаза и осушил бокал.
Она пошла на это, потому что была беременна. Вот дура — я бы на ней женился. Я ведь нарочно говорил ей, что у нее плохое произношение. «Je suis enceinte». Я, помнится, сказал «Что-что?», но не переспрашивая, а выражая удивление. Неправда. Ты сказал «Что - что?», желая ее унизить. Зачем было постоянно издеваться над ее охами и ахами? К чему возмущаться глупостью других? Ты-то чем умнее? Можно подумать, что сам не сюсюкаешь. Почему ее поступки ты оценивал лишь с точки зрения эстетических, а не этических категорий? Она убила себя, потому что боялась бросить вызов судьбе. Боялась аборта, боялась родов, боялась за своего ублюдка. Бред. Она ведь никогда не просила тебя на ней жениться. Ничего ты не понимаешь.
Он сидел сгорбившись, словно готовый к прыжку тигр. Тигр Дарвин: хищный взгляд полуприкрытых глаз.
Интересно, удалось ли ей перед самоубийством избежать вечных тем? Уверен, голова у нее была забита не выпавшими на ее долю несчастьями, а какими-то обрывками «философии». Хоть я и сделал все возможное, чтобы высмеять finita la comedia, — эту или подобную фразу она наверняка твердила перед тем, как выкинуть свой номер. Вероятно, она сочла, что Любовь, Жизнь и Смерть можно совместить в одном афоризме: «Вещи, которые ценятся в этой Жизни, пусты, непрочны и никудышны; Любовь — это всего лишь мимолетная тень, соблазн, мишура, безделица. А Смерть? — Пустое! Что же в таком случае удерживает вас в этой юдоли скорби?» Чем объяснить, что в подобном высказывании форма выражения заботит меня больше всего? А может, все дело в том, что в самоубийстве есть что-то высокохудожественное? Самоубийство. Вертер, Космический порыв, Душа, Поиск… Отто Гринбаум: студенческое братство «Фи-бета-каппа»[38], семнадцатилетний возраст — «Жизнь его недостойна». Холдингтон Нейп: Оксфорд, литератор, жуир, большой человек — «Жизнь слишком тяжела». Терри Корнфлауэр: поэт, без шляпы, рубаха нараспашку — «Жизнь слишком сурова». И Джейни Дейвенпорт: беременна, не замужем, выпрыгивает из окна парижской studio — «Жизнь слишком трудна». Все, и О. Гринбаум, и X. Нейп, и Т. Корнфлауэр, и Дж. Дейвенпорт, согласятся, что «жизнь — это не более чем просвет от утробы до гроба; не более чем вздох, улыбка; это озноб, лихорадка; это приступ боли, спазм сладострастия. Но вот послед-ний, судорожный вздох — и комедия кончена, песня спета, опустите занавес, клоун мертв».
Клоун мертв; занавес упал. И когда я говорю «клоун», я имею в виду тебя. В конце концов, разве все мы… разве все мы не клоуны? Конечно, я понимаю, это старая история — но какая, в сущности, разница? Жизнь — театр, мы — клоуны. Что может быть трагичнее роли клоуна? В ком, скажите, больше жалости и иронии — того, без чего не бывает великого искусства. Неужели не ясно? Перед тобой тысячи потных, смеющихся, гримасничающих, скалящихся животных; не успел ты рассадить их по местам, как входит вестник. Твоя жена сбежала с квартирантом, твой сын убил человека, у твоего младенца рак. А может, и жены никакой нет? Нет и не было? Выходя из ванной, ты обнаруживаешь, что у тебя гонорея, или же ты получаешь телеграмму, что у тебя умерла мать, или отец, или сестра, или брат. А теперь представь. После твоего выхода зрители визжат от восторга: «Еще разок, приятель! Бигля на сцену! Хотим Бигля! Бигль — то, что надо!» Клоуны у рампы смеются, свистят, рыгают, кричат, потеют и щелкают орешки. А ты? Ты — за кулисами, прячешься в тени какого-то старого бутафорского щита. Сжимаешь обеими руками раскалывающуюся от боли голову и ничего, кроме глухого рева собственных невзгод, не слышишь. Сквозь стиснутые пальцы просачиваются крики твоих братьев клоунов. Первое, что приходит тебе в голову, — это броситься к рампе и, разразившись напоследок громким хохотом, перерезать себе глотку прямо у клоунов на глазах. Но вскоре ты опять выбегаешь на сцену и делаешь свое дело. Ты все тот же непревзойденный Бигль: танцуешь, смеешься, поешь —
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.