День и час - [10]

Шрифт
Интервал

На коленях у матери стоял таз с керосином. Она держала в тазу ладони. И без того красноватый, цвета легкой ржавчины, керосин окрашивался лениво поднимавшимися снизу, со дна, малиновыми, багровыми языками. Кровью. Когда Сергей заплакал, мать пошевелила рукой, попыталась поднять ее, забыв, что руки в керосине, неосознанно, привычно хотела погладить его по голове, но Литвинка молча мягко удержала ее руку в тазу. Мать только пошевелила пальцами, а со дна тазика сразу поднялся, вспучился, словно извергнулся под керосином, алый лоснящийся сгусток.

— Ты чего плачешь, сынок? Не плачь, все хорошо, — сказала, выпела она странным, неожиданно чистым, девичьим, не своим голосом.

Она была еще в шоке, еще не пришла в себя.

Так же, как со дна таза от ее ладоней тяжело поднималась кровь, точно так со дна ее светлых глаз всплывала боль.

Оказывается, пьяный Колодяжный накинулся на нее с ножом. Она выскочила во двор, он догнал ее. Все хотел дотянуться ей до горла, она пыталась урезонить его, обезумевшего, хваталась в горячке за нож руками, и Колодяжный ее рук не жалел. А ножи в домах у сапожников, у мастеровых всегда востры, как жала… Она еще долго потом ходила с забинтованными руками, носила их перед собой, нянчила, баюкала. Первое время не могла ни в доме прибрать, ни по хозяйству управиться, ходила неприкаянно по комнатам, по двору, извелась, почернела, как Литвинка, не столько от боли, сколько от этой своей беспомощности. Ненужности. Ее лишили рук, а она сразу всю себя почувствовала лишнею. Потому что руки в ней были главным. В том числе — главным, деятельным, ласковым, связующим механизмом между нею и окружающим ее миром. Нею и детьми. Нею и коровой Ночкой. Нею и всем-всем вокруг.

В те дни Сергей научился женской работе. Научился доить корову — мать стояла рядом, подсказывала, разговаривала с коровой, поглаживала ее наглухо забинтованной, страждущей и оттого еще более чуткой рукой. Сам искренно напуганный случившимся, юлил перед нею Колодяжный. «Настенька, Настюшечка, Настюрочка…» — знал, чем взять. Целыми днями домовито стучал сапожным молотком, а скудную денежку, которую приносили ему за починку односельчане, тут же, не глядя переправлял Насте. Небрежно так, как само собой разумеющееся, отводил протянутую клиентом руку к жене: «Ей, ей отдайте. У нас она хозяйка…» «Хозяйка», святая простота, рдела от смущения. Корова Ночка, в отличие от хозяйки, была не столь простодушна. Колодяжный человек сноровистый, бывалый, по дому убирался еще ловчее, чем Сергей — опять же присуща мастеровым свойкость, родственность любой работе, — но когда попытался подойти с доенкой к корове, та неожиданно затревожилась, заупрямилась и в конце концов лягнула его. Погнувшаяся доенка, жалобно зазвенев, покатилась в сторону, сам Колодяжный, отскочив, обиженно потирал ушибленное колено. А ведь смирнее, смиреннее Ночки, казалось, не было в стаде коровы.

Руки у матери заживали плохо. Уже и повязки сняли, выпростали руки из пеленок, а они, натруженные за день, к вечеру снова и снова сочились кровью. Раны не закрывались, а когда наконец зарубцевались, на месте их на всю жизнь остались черные, пугающие следы. И без того темные, обожженные работой ладони сразу стали старше самой матери. Они как будто трещинами пошли. Гладишь ладонь, а она вся в этих глубоких, занозящих сколах — как черная, старая, хотя и теплая еще иконная доска. Вот уж воистину: «изъ одного дерева икона и лопата…» (Даль).

На них бы молиться, а она стесняться стала своих ладоней. Все люди, здороваясь, протягивают друг другу ладони, а она, наоборот, здороваясь, прятала их под передник, как будто ладони у нее, как у школьницы, в чернилах. И если случалось ей бывать в каких-то компаниях, на свадьбах, руки всегда держала под столом, на коленях. У Сергея даже фотография сохранилась, перекочевала к нему: деревенская свадьба, на переднем плане, прямо в траве, мужики сидят, точнее полулежат, клонясь друг другу на плечо, и каждый держит в руках бутылку и стакан, тянут их вперед, как будто предлагают фотографу выпить. За ними, на втором плане, стоит народ посерьезнее, в том числе жених с невестой — невеста вся в белом, одно лицо темное, загорелое, крестьянское. Все держатся друг за друга, за руки (жених обнимает невесту, и рука его на самом законном своем месте — у нее на груди), одна Настя стоит отъединенно, с краю, сбоку припека, заведя руки за спину. Спрятав их от фотографа. Людей немного, видно, из всей свадьбы для фотографирования выбрали только родню. Не всех Сергей знает по именам. Но лица ему знакомы все — даже лица тех, кого давно уже нет в живых. Он ориентируется среди них так, как ориентируется на местности человек, попавший после долгого перерыва на родину. Разве важно на родине знать названия улиц? Он вырос среди этих лиц и так рано оторвался от них, что они навсегда остались для него молодыми. Такими, как на этой фотографии. Может, он и не узнал бы их сейчас, постаревшими, а молодыми узнаёт. Это лица его детства. Родина детства. Родина. Родня. У всех на груди приколоты гроздья цветов. Цветы живые, не бумажные: люди сфотографированы под огромной, старой, корявой грушей, возносящей ввысь целый смерч молодых, глянцевитых, плотно сомкнувшихся листьев и объятой по периметру фосфоресцирующим свечением, — весна. У яблонь цветы — розоватой щепотью, чашечкой, у груши — простецкие, плоские, крупной, молочно-белой четырехпалой ромашкой. Крестом? Груша, вышитая крестом?..


Еще от автора Георгий Владимирович Пряхин
Хазарские сны

Легендарная Хазария и современная Россия… Аналогии и аллюзии — не разделит ли Россия печальную участь Хазарского каганата? Автор уверяет, что Хазария — жива и поныне, а Итиль в русской истории сыграл не меньшую роль, чем древний Киев. В стране, находящейся, как и Хазария, на роковом перекрестье двух миров, Востока и Запада, это перекрестье присутствует в каждом. Каждый из нас несет в себе эту родовую невыбродившую двукровность.Седая экзотическая старина и изглубинная панорама сегодняшней жизни, любовь и смерть, сильные народные характеры и трагические обстоятельства, разлуки длиною в жизнь и горечь изгнаний — пожалуй, впервые в творчестве Георгия Пряхина наряду с философскими обобщениями и печальной самоиронией появляется и острый, почти детективный сюжет и фантастический подтекст самых реальных событий.


Интернат

Повесть о жизни подростков в интернате в послевоенные годы, о роли в их жизни любимого учителя, о чувстве родства, дружбы, которые заменили им тепло семьи.


Рекомендуем почитать
Дорога в бесконечность

Этот сборник стихов и прозы посвящён лихим 90-м годам прошлого века, начиная с августовских событий 1991 года, которые многое изменили и в государстве, и в личной судьбе миллионов людей. Это были самые трудные годы, проверявшие общество на прочность, а нас всех — на порядочность и верность. Эта книга обо мне и о моих друзьях, которые есть и которых уже нет. В сборнике также публикуются стихи и проза 70—80-х годов прошлого века.


Берега и волны

Перед вами книга человека, которому есть что сказать. Она написана моряком, потому — о возвращении. Мужчиной, потому — о женщинах. Современником — о людях, среди людей. Человеком, знающим цену каждому часу, прожитому на земле и на море. Значит — вдвойне. Он обладает талантом писать достоверно и зримо, просто и трогательно. Поэтому читатель становится участником событий. Перо автора заряжает энергией, хочется понять и искать тот исток, который питает человеческую душу.


Англичанка на велосипеде

Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.


Необычайная история Йозефа Сатрана

Из сборника «Соло для оркестра». Чехословацкий рассказ. 70—80-е годы, 1987.


Как будто Джек

Ире Лобановской посвящается.


Петух

Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.