День и час - [9]

Шрифт
Интервал

Во времена комендатуры село, видимо, было поделено на «сектора» — для удобства управления. В нем и сейчас сохранился длинный кирпичный барак, в котором жил разный пришлый люд, не имевший своего дома, угла. В последние годы барак был поделен, буквально посечен на соты (с прорубленными для каждой отдельным ходом) — «квартиры», но тем не менее его до сих пор называли не домом, не общежитием, а комендатурой. По его первому предназначению. В память о коменданте и его «комендантской части», тоже состоявшей когда-то сплошь из пришлого люда. Так и сейчас: и люд чужеродный, перекати-поле, и барак — даже по названию — чужеродный. Секторам когда-то были дадены цифровые наименования: «девятка», «одиннадцатка», «двенадцатка». Наименования сохранились, правда, неофициально. Люди так и погоняли друг друга: «А, это двенадцатка!» Или: «Мы из девятки».

Во времена комендатуры, опять же, наверное, для простоты управления, село потеряло свое название. Его тоже заменили цифрой. Д е с я т о е. Отсюда, возможно, и наименования секторов — не с единицы, а сразу: «девятка», «одиннадцатка», «двенадцатка»… Десяток как основа, как исходная позиция, все остальное вокруг него. Было Николо-Александровское, стало — Десятое. Цифра въелась как тавро. Комендатуры давным-давно нет, а село так и зовут: Десятое да Десятое. «А, десятские». «Мы — десятские…»

Сергей и Митька были самые что ни на есть десятские, ибо сама принадлежность к Десятому предполагала почти пырейную живучесть, вечную трудоспособность — оба они были в своих семьях старшими детьми и просто не помнили себя в совершенном безделии: их многочисленные заботы подрастали быстрее них самих, — способность «держать» удары, причем не только метафизические…

Способность к возрождению. Тоже, можно сказать, как у повилики или пырея. Ты их с корнем, с корнем, а дождик брызнул — глядишь: опять полезло чертово семя. Зазеленело. В земле, казалось, и корешка не осталось — один дух. Дух — и зазеленел.

В шестьдесят седьмом году Сергей работал в здешней районной газете. К пятидесятилетию Советской власти районка печатала полосы, посвященные селам района, истории, сегодняшнему дню. Вспомнили и о Десятом. Готовить полосу поручили Сергею. Об истории он особо не распространялся — какая уж тут история. А вот в сегодняшнем дне нашел весьма примечательную деталь. В полосах среди прочих социальных достижений условились показывать и общую сумму вкладов у сельчан на сберкнижках. Специальное разрешение получили у милиции и в районной сберкассе. Так вот: общая сумма в Десятом, а этому селу отвели полосу в последнюю очередь, как бы стыдясь, и то не первую, как было с другими, а последнюю, четвертую, — оказалась больше всех.

Дух — зазеленел…

— Ты что мелешь, гад!..

Еще чуть-чуть, и он вытряхнет из Митьки душу. Но Митька не сопротивлялся и не кричал. Он терпеливо ждал. Он знал, что надо терпеливо ждать, пока человек придет в себя. Только белобрысая голова его с закрутившимся, как у барашка на лбу, чубчиком жалобно болталась взад-вперед.

— Она у нас дома, беги, — выдохнул он, улучив наконец паузу.

Сергей и сам уже понял, что Митька говорил чистую правду. По Митькиному лицу. Оно было необычно бледное, испуганное. Жалкое. Как сорванный цветок, мелькнуло почему-то в голове.

Сергей отпустил Митьку и не разбирая дороги побежал в село. В горле пересохло, ноги подгибались, сердце колотилось так, что казалось, его слышно на всю степь.

Страшные, одна страшней другой, картины возникали перед глазами. Мать лежит, запрокинув, как овца, голову, и на шее у нее зияет закипающая черной пеной рана. Мать-то уж точно не кричала. Мать у них — овца.

Сергей вбежал во двор Литвинов. Двор, обычно такой многолюдный, многоголосый, пуст. Пересек его, на мгновение задержался на порожках, — может, все это сон, может, и Митьки не было, и крика его, вести, прошелестевшей, как змея, по степи?

Когда видишь, как ползет змея, всегда кажется, что это сон. Трава зловеще раздвигается, в ней остается влажный след, и ты, еще только завидев, как бесшумно, словно там, в глубине ее, вовсе и не ползет, а  т е ч е т, раскрывается, приоткрывается эта доселе плотная и однородная травяная масса, как эта раскрывшаяся, раскроившаяся, темно-зеленая, влажно, нутряно зеленая ранка приближается к тебе, ты, еще не встретившись глазами с лишенными век, химическими — состав серной кислоты — глазками гадюки, на мгновение замираешь: сон?

Так прошелестела над степью страшная весть, так, химическими немигающими глазами, встретила, на мгновение парализовала его эта необычная, не к добру, тишина в литвиновском дворе. Сергей толкнул дверь.

В хате было полно народу. Все многочисленные Литвины, за исключением Митьки, и их соседи. Они образовали плотный, гомонящий, испуганно суетящийся круг, но, увидев Сергея, замолчали, расступились, чтобы через минуту запричитать и засуетиться с удвоенной энергией.

В центре разорвавшегося круга, поддерживаемая Литвинкой, сидела на табуретке Серегина мать. В лице ни кровинки, когда-то густые, а теперь поредевшие, порыжевшие, потускневшие косицы развились и жалко топорщились по бокам. Она обернулась к Сергею, взглянула на него померкшими глазами. Глаза у нее маленькие, простенькие, глубоко упрятанные. Светлые-светлые, с едва угадывавшейся, словно со дна сквозящей голубизной. Как два теплых, робко посвечивающих из укромной глубины голубиных яичка. Сейчас они были необычно темны. Она увидела сына, и вместе с радостью в глазах, во всем ее облике обозначилось чувство вины: столько людей, шум, столько хлопот — теперь вот и он, Сергей, будет втянут в этот гам вокруг нее. Что касается самого Сергея, то он в первый миг и не понял, что почувствовал, когда увидел мать, сидящую на табуретке. Точнее, чего больше было в его ощущениях — радости, что мать, слава богу, жива, пусть хотя бы  п о к а  жива, или жалости? Он увидел ее как-то всю сразу: и эти бедные, пожухшие на концах, будто их вымачивали, кудельки, и эти глаза, и эту виновность… И его сердце, доселе больно, гулко громыхавшее под самым горлом, как обернули тряпкой. Удары стали глуше, мягче, оно потеряло молодую упругость, набухло, набралось непрозрачной влаги, соку, вмиг перезрело, минуя столько еще не прожитых стадий. То была жалость, жаль, острая, горячая, горячая, как слеза, и захлебнувшееся ею сердце деревянной колодезной бадьей ринулось вниз. Он заплакал.


Еще от автора Георгий Владимирович Пряхин
Хазарские сны

Легендарная Хазария и современная Россия… Аналогии и аллюзии — не разделит ли Россия печальную участь Хазарского каганата? Автор уверяет, что Хазария — жива и поныне, а Итиль в русской истории сыграл не меньшую роль, чем древний Киев. В стране, находящейся, как и Хазария, на роковом перекрестье двух миров, Востока и Запада, это перекрестье присутствует в каждом. Каждый из нас несет в себе эту родовую невыбродившую двукровность.Седая экзотическая старина и изглубинная панорама сегодняшней жизни, любовь и смерть, сильные народные характеры и трагические обстоятельства, разлуки длиною в жизнь и горечь изгнаний — пожалуй, впервые в творчестве Георгия Пряхина наряду с философскими обобщениями и печальной самоиронией появляется и острый, почти детективный сюжет и фантастический подтекст самых реальных событий.


Интернат

Повесть о жизни подростков в интернате в послевоенные годы, о роли в их жизни любимого учителя, о чувстве родства, дружбы, которые заменили им тепло семьи.


Рекомендуем почитать
Избранное

Сборник словацкого писателя-реалиста Петера Илемницкого (1901—1949) составили произведения, посвященные рабочему классу и крестьянству Чехословакии («Поле невспаханное» и «Кусок сахару») и Словацкому Национальному восстанию («Хроника»).


Молитвы об украденных

В сегодняшней Мексике женщин похищают на улице или уводят из дома под дулом пистолета. Они пропадают, возвращаясь с работы, учебы или вечеринки, по пути в магазин или в аптеку. Домой никто из них уже никогда не вернется. Все они молоды, привлекательны и бедны. «Молитвы об украденных» – это история горной мексиканской деревни, где девушки и женщины переодеваются в мальчиков и мужчин и прячутся в подземных убежищах, чтобы не стать добычей наркокартелей.


Рыбка по имени Ваня

«…Мужчина — испокон века кормилец, добытчик. На нём многопудовая тяжесть: семья, детишки пищат, есть просят. Жена пилит: „Где деньги, Дим? Шубу хочу!“. Мужчину безденежье приземляет, выхолащивает, озлобляет на весь белый свет. Опошляет, унижает, мельчит, обрезает крылья, лишает полёта. Напротив, женщину бедность и даже нищета окутывают флёром трогательности, загадки. Придают сексуальность, пикантность и шарм. Вообрази: старомодные ветхие одежды, окутывающая плечи какая-нибудь штопаная винтажная шаль. Круги под глазами, впалые щёки.


Три версии нас

Пути девятнадцатилетних студентов Джима и Евы впервые пересекаются в 1958 году. Он идет на занятия, она едет мимо на велосипеде. Если бы не гвоздь, случайно оказавшийся на дороге и проколовший ей колесо… Лора Барнетт предлагает читателю три версии того, что может произойти с Евой и Джимом. Вместе с героями мы совершим три разных путешествия длиной в жизнь, перенесемся из Кембриджа пятидесятых в современный Лондон, побываем в Нью-Йорке и Корнуолле, поживем в Париже, Риме и Лос-Анджелесе. На наших глазах Ева и Джим будут взрослеть, сражаться с кризисом среднего возраста, женить и выдавать замуж детей, стареть, радоваться успехам и горевать о неудачах.


Сука

«Сука» в названии означает в первую очередь самку собаки – существо, которое выросло в будке и отлично умеет хранить верность и рвать врага зубами. Но сука – и девушка Дана, солдат армии Страны, которая участвует в отвратительной гражданской войне, и сама эта война, и эта страна… Книга Марии Лабыч – не только о ненависти, но и о том, как важно оставаться человеком. Содержит нецензурную брань!


Сорок тысяч

Есть такая избитая уже фраза «блюз простого человека», но тем не менее, придётся ее повторить. Книга 40 000 – это и есть тот самый блюз. Без претензии на духовные раскопки или поколенческую трагедию. Но именно этим книга и интересна – нахождением важного и в простых вещах, в повседневности, которая оказывается отнюдь не всепожирающей бытовухой, а жизнью, в которой есть место для радости.