В перерыве заседания он подошел ко мне и сказал: «Не вижу смысла дискутировать с этим подонком, будем с ним кончать». Я хотел было открыть рот, чтобы напомнить ему о его брате и двух других заложниках, но сразу почувствовал, что это бесполезно: Майк знал, что делает, да и к тому же это правда, что были затронуты высшие интересы профсоюза. Мы продолжали разглагольствовать ради проформы, и после окончания работы, когда Большой Сахарный Билл вышел из ангара, мы их всех укокошили, его, адвоката и двух других делегатов — рабочих из Окленда. Вечером Майк прибыл самолично понаблюдать за операцией, и, когда грек был полностью залит цементным раствором, вместо того чтобы бросить его в Гудзон, он подумал секунду, улыбнулся и сказал: «Отложите его в сторону. Надо, чтобы он затвердел. На это уйдет не меньше трех дней». Мы оставили Большого Сахарного Билла в ангаре под присмотром одного активиста и вернулись туда через три дня. Майк тщательно его осмотрел, ощупал цемент, еще немного его обработал — тут постучал молоточком, там — зубилом, и остался как будто бы доволен. Он выпрямился, еще раз оглядел его и сказал: «Ладно, положите его в мою машину». Мы сперва не поняли, он повторил: «Положите его в мою машину. Рядом с шофером».
Мы переглянулись, но спорить с Майком никто не собирался. Мы перенесли Большого Сахарного Билла в «кадиллак», поместили его рядом с шофером, все сели в машину и принялись ждать. «Домой», — сказал Майк. Ладно, приезжаем на Парк-авеню, останавливаемся во дворе дома, вытаскиваем Большого Сахарного Билла из тачки, привратник нам улыбается, держит фуражку в руке. «Красивая у вас статуя, господин Сарфати, — почтительно говорит он. — По крайней мере понятно, что это. Не то что эти современные штучки с тремя головами и семью руками».
«Да, — говорит Майк, смеясь. — Это классика. Греческая, если быть точным». Впихиваем Большого Сахарного Билла в лифт, поднимаемся, Майк открывает дверь, входим, смотрим на патрона. «В гостиную», — приказывает он нам. Входим в гостиную, ставим Большого Сахарного Билла у стены, ждем. Майк внимательно разглядывает стены, раздумывает и потом вдруг протягивает руку. «Туда, — говорит он. — На камин». Мы сразу не сообразили, но Майк пошел, снял картину, которая там висела, большая такая картина, которая изображала разбойников, нападающих на дилижанс. Ладно, решили мы, делать нечего. Ну и водрузили Большого Сахарного Билла на камин, там его и оставили. С Майком главное — не пытаться спорить.
Потом уже, конечно, мы долго это обсуждали между собой, чтобы выяснить, зачем Майку понадобился Большой Сахарный Билл на камине своей гостиной. У каждого были на этот счет свои идеи, но поди узнай. Разумеется, для профсоюза это явилось крупной победой. Большой Сахарный Билл был опасным субъектом, единство рабочих-докеров было спасено, и Спац Маркович считал, что Майк желает сохранить Большого Билла на стене как трофей, напоминающий ему о победе, которую он одержал. Во всяком случае он держал его у себя на камине годы, пока его не осудили за уклонение от уплаты налогов, упекли в тюрьму, а потом выслали. Да, это единственное, что они смогли против него найти, да и то лишь с помощью политических профсоюзов. В тот момент он и передал статую в Музей американского фольклора в Бруклине. Она и сейчас там. Надо сказать, что для Майка все это не прошло даром — тело его брата нашли в мусорном баке на набережной Окленда, — но Майк был не из тех, кто торгуется, когда затрагиваются интересы профсоюза. Он сам, без посторонней помощи, обеспечил единство рабочих на доках, что не помешало ему лишиться американского паспорта: когда он вышел из тюрьмы, его выслали в Италию, как некоего Счастливчика Лучано семь лет назад. Вот, друзья мои, с каким человеком вам предстоит встретиться менее чем через час. Это — исполин. Да, исполин — другого слова я не нахожу…
Нас было трое. Шимми Кюниц, телохранитель Карлоса, единственным занятием которого, кроме отправления физиологических функций, было по пять часов в день стрелять по мишени из кольта. Таков был его образ жизни. Когда он не стрелял, он ждал. Чего именно он ждал, я не знаю. Возможно, того дня, когда его нашли мертвым в «Либбиз» с тремя пулями в спине. Ловкач Завракос, седеющий человечек, лицо которого являло собой нечто вроде постоянной выставки необычайно разнообразных нервных тиков; он был нашим адвокатом-советником и настоящей ходячей энциклопедией истории профсоюзного движения: он мог назвать по памяти имена всех пионеров, торговый оборот каждого, вплоть до калибра оружия, которым они пользовались. Что касается меня, я закончил Гарвард, провел несколько лет в солидных заведениях типа «public relations»[1] и находился там главным образом для того, чтобы следить за соблюдением приличий и заниматься диалектической презентацией нашей деятельности; я старался изменять, насколько это было возможно, не очень благоприятный образ, складывавшийся у общественности о наших руководителях — людей зачастую с более чем скромным социальным происхождением, не забывая вести скрытую пропаганду профсоюзов, насквозь пронизанных подрывными элементами.