— Эк ты разговорилась! — вспылил отец.
— А что мне еще остается? Жаль, чай, мальчонку. Никуда не берешь его с собою, будто стыдишься… А ему, бедняге, такая радость была бы!
Я подождал немного, но разговор смолк; я вошел и сложил дрова у плиты. От волнения у меня даже в глазах зарябило.
Отец стоял посреди кухни, готовый уйти, взгляд его украдкой перебегал с меня на мать, лицо отражало мучительную внутреннюю борьбу. Наконец он отвернулся.
— Йожи! — окликнула его мать, теперь уже строго. Отец вздрогнул.
— Готов ты, что ли? — спросил он вдруг, недовольно меряя меня с головы до пят. Я уставился на него, ушам своим не веря. — Ну пошли, — хрипло пробормотал он, сдавшись, и направился к двери. Я рванулся за ним, подхваченный такой радостью, что даже забыл попрощаться с матерью. Столкнувшись, мы чуть не застряли в дверях, отец укоризненно насупился при виде этакого моего нетерпения, а я вконец оробел.
И все же мы вместе двинулись вниз по склону, к долине.
Путь был недолгий, и получаса не прошло, как мы добрались до окраины города. Пока мы держались тропки, я трусил позади отца, любуясь сверкающим блеском его сапог и стараясь ступать за ним след в след, и эта забава приводила меня в восторг. Однако когда мы спустились к проезжей дороге, я тотчас поравнялся с отцом и скакал вприпрыжку то по правую, то по левую руку от него. Ослепительное солнце вновь казалось мне прекрасным. Я снова чувствовал себя слитым воедино с этим лучезарно-дивным миром и, пожалуй, никогда еще не испытывал этого чувства с такой полнотой. Еще бы: ведь впервые воскресным утром я иду рядом с отцом в город. Животворный солнечный лик торжествующе улыбался, расплывшись во всю ширь безоблачных голубых небес, и горел, не щадя пыла-жара, словно подгулявший богатей. Округа благоговейно застыла в честь праздничного дня.
Я видел ликующие деревья, всходы, дороги, дома, людей, видел легкие облачка и птиц, проносящихся в поднебесье. Осиянный солнечным светом мир вокруг показался мне очистившимся, и сам я, точно утратив земное притяжение, готов был воспарить ввысь.
Отец раздумчиво, неспешно шагал обочиной, на глаза его падала тень от шляпы, и он посматривал по сторонам на молодую зелень кукурузы, на густеющие клеверные посевы. Один раз он даже задержался на краю поля и пробормотал:
— Хороша пшеница, черт побери!
— Отец, — заговорил я, набрав в грудь побольше воздуха, — Йошка Чере намедни гнался за Банди Калоци до самого дома, а Банди от школы далеко живет. Мать Банди увидала, как они за домом дерутся, подошла к ним да как…
— Что ты все по камням шлепаешь? — ни с того ни с сего окрысился на меня отец. — И так башмаков на тебя не напасешься. Перейди на мою сторону.
Я запнулся на полуслове. Послушавшись отцовского указа, перешел по правую сторону от него и упавшим голосом продолжал:
— Сперва она Йошке оплеуху закатила, а потом и Банди всыпала. Ну, Йошка и говорит Банди: я, мол, тебе это попомню. А с Банди один раз вышло так…
— Хватит языком молоть!
Я онемел, словно меня обухом по голове огрели, и боязливо покосился на отца. Лицо у него было неприветливое, усы торчком, брови опять нахмурены…
Я повесил голову, и мы в полном молчании продолжали путь. Городские дома постепенно приближались, и на дороге становилось все больше и больше людей, по-воскресному, празднично разодетых. У меня чуть не вырвалось: «А вон и Арато идут, всем семейством!» — но я вовремя осекся. Лишь у самого города в последней надежде я рискнул заговорить:
— До чего же денек погожий, отец!
Он не ответил, и моя огромная радость, которую дотоле едва мог вместить в себя окружающий праздничный мир, враз съежилась домала. Я никак не мог взять в толк, что стряслось с отцом, отчего губы его так напряженно стиснуты, а глаза упорно обходят меня. Его дурное настроение сковало даже мою ребяческую резвость: я брел подле него, едва волоча ноги, точно вконец вымотался. И на улицах города я пошел уже не рядом с ним, а поплелся сзади.
Когда мы добрались до главной площади, я с удивлением обнаружил, что мы сворачиваем не вправо, к церкви, а влево и приближаемся к широким стеклянным дверям с большущей зеленой вывеской: «Корчма».
Я замер посреди мостовой.
— Отец!
— Чего тебе?
— Разве мы не в церковь идем?
— Ив церковь успеем, — отмахнулся он. — Вон и Арато, аккурат подоспели.
— Да-а…
— Шел бы и ты с ними! — Он испытующе глянул на меня.
— С ними я не пойду.
— Почему так?
— Не пойду, и все. Пойдем вместе.
Глаза его сердито блеснули.
— У меня дела. А ты ступай себе…
— Не хочу идти один.
— Не хочешь, как хочешь. Вот навязался на мою голову, леший тебя дери с твоим упрямством! — вырвалось у него в бессильном гневе, и глаза его растерянно забегали, словно он не знал, что ему со мной делать. Но вот он распахнул дверь в корчму и в сердцах пропихнул меня вперед.
В корчме оказалось шумно, накурено и посетителей битком, хотя из-за густого дыма людей поначалу было и не разглядеть. Сердце мое заколотилось, все мне было внове: и запах, дотоле совсем незнакомый, и непривычный шум ведь слух мой еще был наполнен воскресной тишиной наших горных виноградников. За стойкой с множеством стаканов и кружек возвышался полный, краснолицый мужчина; он улыбнулся отцу как давнему знакомому: