«Дар особенный»: художественный перевод в истории русской культуры - [24]
Во избежание недоразумений оговорюсь, что я далек от тех лингвонарциссических настроений и построений, которые обусловлены осознанным или неосознанным убеждением в превосходстве русского языка над другими. Предостережение, высказанное А. Павловой и М. Безродным: «Если для перевода, например, слова пошлость приходится пользоваться одним из его контекстуальных синонимов, это демонстрирует беспрецедентную емкость русской лексемы. Если ситуация противоположна, а именно: некое понятие выражают большим количеством русских слов и небольшим – нерусских, это служит доказательством беспрецедентного богатства русского лексикона»[153], – мне представляется абсолютно оправданным.
Слово умиление, с одной стороны, несомненно, относится к числу концептов, с другой – доставляет много проблем переводчикам и, наконец, в значительно меньшей степени, чем такие слова, как душа, судьба, тоска, пошлость, попадало в поле зрения исследователей. Я ограничился двумя примерами – из «Евгения Онегина» Пушкина и из «Бесов» Достоевского – и попытался выяснить, как справились с этой сложной задачей некоторые из переводчиков на испанский, французский, английский, итальянский и немецкий языки.
В сирийском монашестве признаком истинного покаяния считался «слезный дар», и Русь унаследовала этот идеал, развив его в то состояние души, тот особый благодатный дар прежде всего религиозного состояния, которое обозначается непереводимым словом умиление.
Подобное настроение упоминают святоотеческие тексты как «радостнотворный плач» (т. е. плач, приносящий радость).
В. Даль определяет «умиление» как «чувство покойной, сладостной жалости, смиренья, сокрушенья, душевного, радушного участия, доброжелательства».
В высшей степени сложным для переводчика является воссоздание средствами родного языка оксюморонного, казалось бы ничем не объяснимого противоречия, заложенного в замечательных пушкинских строках: «С каким тяжелым умиленьем / Я наслаждаюсь дуновеньем / В лицо мне веющей весны»[154].
При этом знаменательно, что многие из авторов известных мне переводов с предельным вниманием отнеслись к этому непривычному словосочетанию, увидели в нем вызов, попытались найти в родном языке или придумать адекватное решение его воссоздания и если не без труда, то все же справились с пушкинским парадоксом. В то же время нередко они смягчали контраст, переводили настроение в более традиционное чувство – радости, слегка затуманенной грустью.
«Это… это не умиление, а только так, радость», – говорит Кириллов Шатову, жена которого вот-вот должна родить. И далее: «Вы не то что любите, о – тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость»[155].
В отличие от пушкинских строк, которые переводчикам были понятны вне зависимости от того, какое решение они находили, фраза из романа Достоевского, на первый взгляд предельно простая и прозрачная, для многих оказалась ловушкой. Они не учли, что не сам Достоевский произносит эту фразу, а его косноязычный герой, который, казалось бы, однозначно подтверждает свою приверженность многовековой православной шкале ценностей, в которой радость как чувство заземленное уступает умилению. При этом, приводя аргументы в подтверждение своих слов, Кириллов немедленно устанавливает иную, зыбкую сиюминутную иерархию, в которой именно радости присуща наивысшая полнота чувств и стремлений.
Совершенно очевидно, что для того, чтобы перевести адекватно слово «умиление» в приведенной выше фразе, недостаточно иметь представление о том, о чем не знают среднестатистические переводчики, – об исключительном религиозно-благоговейном потенциале слова умиление и его особом месте в русской письменности и русской культуре. Необходимо понимать, что в монологе Кириллова «умиление», будучи противопоставленным «радости», употребленной не столько в традиционном, сколько в очень специфическом, зависящем от конкретной ситуации смысле, несет скорее житейские, бытовые коннотации.
Переводческие поиски и решения, не обязательно успешные в каждом отдельном случае, имеют огромное значение для диалога культур, для формирования образа России в мире, поскольку нередко именно в непереводимых словах заключается «клубок» национальных жизненных принципов, установок и ценностей.
Часть II
Рыцарь горестной фигуры и шевальеры Эрранты
Тому, что до России «Дон Кихот» добрался с некоторым опозданием, удивляться не приходится. И дорога была дальняя, и в развлекательной литературе (а именно в этом качестве роман и воспринимался в XVII веке) древнерусские книжники особой надобности не испытывали. И все же уже в XVII столетии роман попадал в Москву, правда, оседая в библиотеках иностранцев. Так, «Дон Кихота» в английском переводе выписал себе через купцов Патрик Гордон, шотландец, облеченный доверием Петра I, умерший в Москве в 1699 году[156]. Да и русские люди в петровскую эпоху имели некоторое представление о романе Сервантеса. Среди «Рассказов Нартова о Петре Великом» находим следующий: «Государь, отъезжая к Дюрнкирхену и увидя великое множество ветряных мельниц, рассмеявшись, Павлу Ивановичу Ягужинскому сказал: “То-то бы для Дон-Кишотов было здесь работы!”»
Кто такие интеллектуалы эпохи Просвещения? Какую роль они сыграли в создании концепции широко распространенной в современном мире, включая Россию, либеральной модели демократии? Какое участие принимали в политической борьбе партий тори и вигов? Почему в своих трудах они обличали коррупцию высокопоставленных чиновников и парламентариев, их некомпетентность и злоупотребление служебным положением, несовершенство избирательной системы? Какие реформы предлагали для оздоровления британского общества? Обо всем этом читатель узнает из серии очерков, посвященных жизни и творчеству литераторов XVIII века Д.
Мир воображаемого присутствует во всех обществах, во все эпохи, но временами, благодаря приписываемым ему свойствам, он приобретает особое звучание. Именно этот своеобразный, играющий неизмеримо важную роль мир воображаемого окружал мужчин и женщин средневекового Запада. Невидимая реальность была для них гораздо более достоверной и осязаемой, нежели та, которую они воспринимали с помощью органов чувств; они жили, погруженные в царство воображения, стремясь постичь внутренний смысл окружающего их мира, в котором, как утверждала Церковь, были зашифрованы адресованные им послания Господа, — разумеется, если только их значение не искажал Сатана. «Долгое» Средневековье, которое, по Жаку Ле Гоффу, соприкасается с нашим временем чуть ли не вплотную, предстанет перед нами многоликим и противоречивым миром чудесного.
Книга антрополога Ольги Дренды посвящена исследованию визуальной повседневности эпохи польской «перестройки». Взяв за основу концепцию хонтологии (hauntology, от haunt – призрак и ontology – онтология), Ольга коллекционирует приметы ушедшего времени, от уличной моды до дизайна кассет из видеопроката, попутно очищая воспоминания своих респондентов как от ностальгического приукрашивания, так и от наслоений более позднего опыта, искажающих первоначальные образы. В основу книги легли интервью, записанные со свидетелями развала ПНР, а также богатый фотоархив, частично воспроизведенный в настоящем издании.
Перед Вами – сборник статей, посвящённых Русскому национальному движению – научное исследование, проведённое учёным, писателем, публицистом, социологом и политологом Александром Никитичем СЕВАСТЬЯНОВЫМ, выдвинувшимся за последние пятнадцать лет на роль главного выразителя и пропагандиста Русской национальной идеи. Для широкого круга читателей. НАУЧНОЕ ИЗДАНИЕ Рекомендовано для факультативного изучения студентам всех гуманитарных вузов Российской Федерации и стран СНГ.
Эти заметки родились из размышлений над романом Леонида Леонова «Дорога на океан». Цель всего этого беглого обзора — продемонстрировать, что роман тридцатых годов приобретает глубину и становится интересным событием мысли, если рассматривать его в верной генеалогической перспективе. Роман Леонова «Дорога на Океан» в свете предпринятого исторического экскурса становится крайне интересной и оригинальной вехой в спорах о путях таксономизации человеческого присутствия средствами русского семиозиса. .
Д.и.н. Владимир Рафаилович Кабо — этнограф и историк первобытного общества, первобытной культуры и религии, специалист по истории и культуре аборигенов Австралии.