Человек находит себя - [22]
Головенка исчезла, стрельнув глазами и озорно улыбнувшись, из чего было ясно, что спать «шельмец» не будет еще очень долго.
Ярцев сел на диван. Лиза достала пластинки и начала перебирать их.
— Интересно, что прежде я был равнодушен к роялю, — сказал Ярцев, обращаясь к Тане, — фортепианная музыка казалась мне скучной. Я никогда не думал, что после она станет для меня самой любимой. В войну это случилось… Лиза, отыщи, пожалуйста, эту…
— А я уже отыскала, — ответила Лиза, не дав мужу досказать. Она повернула к нему пластинку с темно-синим кружком в середине. — Она?
— Ну, ну… Вот послушайте эту вещь, Татьяна Григорьевна, хорошо? Только внимательно послушайте.
Лиза поставила пластинку.
— Этюд Шопена до-минор, — тихо сказала Таня, услышав первые звуки.
Ярцев молча кивнул и откинулся на спинку дивана, Лиза подсела к мужу. Алексей перебирал книги и, казалось, ни на что больше не обращал внимания.
Таня слушала, наклонив голову и положив на колени руки. Алексей случайно задержал взгляд на Танином лице. Оно было окаменевшим и бледным. Какие-то новые черточки появились в нем. Рука Алексея, державшая книгу, замерла. Он стоял не шевелясь, пока не кончилась музыка.
«Хорошая девушка…» — подумал он.
Несколько мгновений в комнате было так тихо, что даже слышался шорох крыльев ночной бабочки, которая билась под абажуром.
— Вот такая же тишина была и тогда в зале, — задумчиво сказал Ярцев и, помолчав, спросил: — Нравится вам эта вещь?
— Очень! — Таня подняла голову.
— У нас с вами вкусы сходятся, — улыбнулась Лиза. — Мы с мужем эту вещь любим больше всего. Когда он был в Германии, уже после войны, мне было очень трудно одной. Детей еще не было. Приду домой с работы, и тоскливо, тревожно так… Вот я поставлю эту пластинку и слушаю, слушаю… А наслушаюсь — полегчает, как будто с ним поговорила.
— По-моему, в каждом человеке заложено музыкальное зернышко, — все так же задумчиво сказал Ярцев. — Нужны только условия, чтобы оно дало ростки. Со мной так, видно, и получилось. Вообще, это грустная история…
— Расскажите, — несмело попросила Таня.
Вначале Ярцев не ответил. Он продолжал думать о чем-то, возможно, вспоминал. Несколько минут прошло в молчании. Лиза перебирала пластинки. Алексей листал книгу.
— Да… — сказал, наконец, Ярцев, — это навсегда останется в памяти. Как будто снова все перед глазами проходит…
Он замолчал. Потом начал рассказывать. Сперва говорил с большими паузами и как будто сам для себя, забыв о присутствующих. Но чем дальше, тем повествование его становилось все более стройным.
— Не забуду тот вечер, — говорил Ярцев. — Это было здесь, на Урале, в феврале 1942 года… Я только что кончил танковую школу… Собирался на фронт… Наша танковая дивизия состояла из добровольцев… Они тоже прошли специальную подготовку… Накануне отъезда на фронт для нас был концерт в Новогорском оперном театре… И вот среди известных артистов оказалась совсем неожиданная «артистка» — девчурка лет десяти-одиннадцати, кажется, ученица Новогорской музыкальной школы… Славная такая, светловолосая, с косичками, с большими озабоченными глазами. Помню, она вышла на сцену робко, неуверенно, не решаясь даже сразу сесть за рояль. Должно быть, смутила встреча: в зале очень долго и настойчиво ей аплодировали… За рояль она села осторожно и играть начала не сразу: смотрела на клавиши, склонив голову, и выглядела такой крохотной, такой беспомощной рядом с огромным, неуклюжим роялем. Но в то время я испытывал чувство какой-то особенно теплой, хорошей радости при виде этой девочки — это трудно передать словами! Она играла до-минорный этюд Шопена… Его называют еще «революционным». Начала вдруг. Ее маленькие руки с тонкими пальчиками упали на клавиши, и я вздрогнул от неожиданности и удивления — с такой силой звуки хлынули в зал, как водопад — стремительно, неудержимо! Я слушал и чувствовал, как с каждым тактом во мне напрягаются мышцы. Пальцы мои впились в подлокотники кресла… Никогда я не слушал музыки с таким восторгом, с таким нервным напряжением. Сколько я пережил, сколько передумал в те минуты!
Ярцев замолчал, провел рукой по лбу. Таня сидела по-прежнему неподвижно, наклонив голову. Только пальцы ее нервно перебирали уголок скатерти, свешивающийся со стола. Рассказ взволновал ее, и она никак не могла скрыть это волнение.
— Представьте себе, — продолжал Ярцев, — завтра в дорогу, на фронт… Потом в бой… В огонь, в грохот… А сегодня ребенок, девочка, играет солдатам Шопена! И не просто играет, а бросает в людей горячие звучащие мысли, словно говорит: «Идите на смерть, но не бойтесь, вы не умрете! Умереть нельзя, невозможно! Потому что вы ж понимаете, какая это невыносимо прекрасная, какая потрясающая штука — жизнь! Отвоюйте ее детям, отвоюйте им счастье, мир!» Девочка играла, не глядя на клавиши и даже запрокинув немного голову. Глаза ее смотрели куда-то далеко-далеко, в какую-то неведомую мне глубину. Что они видели там, кто знает? Она взяла последний аккорд и вдруг вся как-то поникла, уронила на колени руки. Обычно в такие минуты зал взрывается рукоплесканиями, но тогда в нем повисла необычная тишина. Я сидел, все еще сжимая подлокотники кресла. Маленькая пианистка поднялась, и тогда… зал загремел. Многие аплодировали стоя. Девочка сделала несколько шагов вперед. Глаза ее были большие и влажные. Она вдруг опустила голову, и руки ее повисли, как обессиленные. Кажется, она дрожала… И вот тогда произошло неожиданное. На сцену из зала поднялся солдат, уже немолодой, с хмурым усатым лицом. После я познакомился с ним. Это был один из добровольцев, уральский сталевар Струнов. Он подошел к девочке, молча поднял ее на руки и поцеловал в лоб. Потом опустил и, достав из кармана что-то блестящее, сунул ей в руки. Я сидел в первом ряду и услышал, как он негромко уговаривал ее: «Возьми пустяковинку эту для памяти… Бери, бери, дочка, а то обидишь». — И добавил: «А за нас не бойся… только сама живи так, чтобы… — он замялся, очевидно, не умея подобрать слова, и пояснил: — …ну вот как для нас сегодня… понимаешь?..» — Он сделал шаг в сторону рампы, как будто собирался что-то сказать, но только махнул рукой и, быстро сбежав со сцены, исчез в зале. После он сказал мне, что подарил девочке старенькую серебряную табакерку. Она переходила в семье из поколенья в поколенье, начиная с прапрадеда. Наверно, побывала и в рабочих и в солдатских руках. На ее крышке искусно был выгравирован портрет Суворова. Рассказывая мне про табакерку, Струнов говорил каким-то виноватым тоном, пояснив под конец: «За живое задела музыкой своей, понимаешь?.. Талантище, видать… Ну, а подарить, как на беду, ничего под руками не оказалось…» Бывало, в минуту отдыха, доставал Струнов из кармана простую помятую жестянку — замену бывшей табакерки, — свертывал махорочную закрутку и всякий раз подолгу задумывался. Я однажды спросил его, о чем он думает. Он ответил: «Дума, гвардии лейтенант, оттого и дума, что болтать про нее вовсе необязательно». Однако в другой раз, докурив свою цигарку, задумчиво сказал будто бы самому себе, даже не глядя в мою сторону: «За такую музыку я ту светловолосую кроху ни за что не забуду». А потом, обратившись ко мне и как бы опасаясь, что я не пойму или не смогу разделить его чувство, пояснил: «Это ведь какую силу надо, какой жар, чтобы у сталевара душа расплавилась!» После мы с ним долго не виделись. Он ушел со своим танком глубоко во вражьи тылы. Я в одном из боев был ранен. Через несколько дней в полевой госпиталь, где я находился, доставили Струнова с тяжелым ранением. Только после, вернувшись в часть, я узнал, что задание он выполнил, но гитлеровцы все же подбили и подожгли его танк. Струнов вместе с экипажем покинул пылавшую машину и геройски сражался до последнего. Уцелел из экипажа только радист; он и рассказал мне про все… К вечеру Струнов ненадолго пришел в сознание. Он узнал меня, застонал и с усилием проговорил: «Закурить бы мне, гвардии лейтенант… жестяночка моя где-то…» От папиросы он отказался. Закрыл глаза. Лицо его вздрогнуло и напряглось от боли: «Рано плавку-то выдавать… рано… — еле выдавил он слова, — пускай бы еще покипело…» Он попытался возвысить голос, но в горле у него захрипело. Я с трудом расслышал его слова: «В переплав, видно… на шихту только…» Это были последние слова солдата и сталевара Струнова. Той же ночью он умер. Я все время не переставал думать о нем, и в моей памяти неотступно вставали тот февральский вечер в Новогорске и эта маленькая девочка у рояля, а после на руках у Струнова. Простая русская девочка научила меня понимать музыку. Какое это богатство! Лиза, поставь еще разок. Не возражаете?
Весной 1967 года погиб на боевом посту при исполнении служебных обязанностей по защите Родины сержант Александр Черкасов. Его отец, пермский литератор Андрей Дмитриевич Черкасов, посвящает светлой памяти сына свою книгу. Через письма и дневники Саши Черкасова раскрывается образ молодого современника, воина с автоматом и книгой в руках, юноши, одинаково преданного в любви к девушке и в преданности Родине.
Сюжет книги составляет история любви двух молодых людей, но при этом ставятся серьезные нравственные проблемы. В частности, автор показывает, как в нашей жизни духовное начало в человеке главенствует над его эгоистическими, узко материальными интересами.
Имя Льва Георгиевича Капланова неотделимо от дела охраны природы и изучения животного мира. Этот скромный человек и замечательный ученый, почти всю свою сознательную жизнь проведший в тайге, оставил заметный след в истории зоологии прежде всего как исследователь Дальнего Востока. О том особом интересе к тигру, который владел Л. Г. Каплановым, хорошо рассказано в настоящей повести.
В сборник вошли лучшие произведения Б. Лавренева — рассказы и публицистика. Острый сюжет, самобытные героические характеры, рожденные революционной эпохой, предельная искренность и чистота отличают творчество замечательного советского писателя. Книга снабжена предисловием известного критика Е. Д. Суркова.
В книгу лауреата Государственной премии РСФСР им. М. Горького Ю. Шесталова пошли широко известные повести «Когда качало меня солнце», «Сначала была сказка», «Тайна Сорни-най».Художнический почерк писателя своеобразен: проза то переходит в стихи, то переливается в сказку, легенду; древнее сказание соседствует с публицистически страстным монологом. С присущим ему лиризмом, философским восприятием мира рассказывает автор о своем древнем народе, его духовной красоте. В произведениях Ю. Шесталова народность чувствований и взглядов удачно сочетается с самой горячей современностью.
«Старый Кенжеке держался как глава большого рода, созвавший на пир сотни людей. И не дымный зал гостиницы «Москва» был перед ним, а просторная долина, заполненная всадниками на быстрых скакунах, девушками в длинных, до пят, розовых платьях, женщинами в белоснежных головных уборах…».