— Я сейчас в милицию иду!..
— Кланяйтесь там…
Семен Петрович, еще дрожа от волнения, сбежал с лестницы. Но внизу столкнулся с управдомом.
— Я обдумал все, — сказал тот, — и вы, конечно, обязаны его прописать. Сделайте публикацию в газете об утере документов от имени воображаемого лица… Фамилию я выдумал: Арбузов… Имя можно… ну, хоть Иван Иванович… Тогда он станет как бы легальным лицом, и можно на него в суд подать и всякая такая вещь. А за спиритизм, я справлялся, может вам влететь, особенно принимая во внимание вашу высокую сознательность как фининспектора.
— А где ж я жить буду?
— Теперь дело к лету. На дачу поезжайте… а к осени как-нибудь…
— Да ведь, товарищ дорогой, я эдак площади могу лишиться.
— Вот вы всегда так, граждане. Натворите невесть чего, а потом «ах, ох» — а комната-то тю-тю.
Семен Петрович машинально пошел по улице.
На углу попался ему Стахевич с изрядным чемоданом.
— Несу кое-что вашему Генриху, — сказал он, — надо входить в положение… Человек триста лет витал где-то в эфире и вдруг — бац… естественно, что ему не во что переодеться… А я все-таки думаю рассказать все это одному знакомому англичанину, пусть напишет в Лондон. Там это воспримут культурно.
Я очень люблю осень, именно ту ее пору, когда уж зима, притаившаяся где-то в сибирских равнинах, забирает себе в легкие побольше воздуха и замирает, готовясь сразу выдохнуть его на черные поля, на золотые леса и рощи.
Поэтому, выбрав в середине октября ясный день (было воскресенье), поехал я в одну деревню верстах в двадцати от Москвы, где когда-то счастливо прожил целое лето.
Гуляя по опустевшему березняку, я увидал вдруг человека, грустно сидящего на пне и словно погруженного в задумчивость.
— Семен Петрович! — воскликнул я с изумлением.
Он тоже узнал меня и пошел мне навстречу.
Боже мой! До чего может измениться человек в течение каких-нибудь четырех месяцев! Передо мною стоял призрак былого Семена Петровича, стоял и жалко улыбался.
— Готовлюсь к зимовке, — сказал он, — очень, знаете, утомительно каждый день в Москву ездить… но приходится… Впрочем, я на днях начинаю процесс… У Арбузова ведь не может быть никаких данных. Юристы говорят, что закон — на моей стороне.
— Ну, а супруга как? — спросил я и покраснел, поняв неуместность моего вопроса.
— Мерси… Ее тоже незавидное положение… в одной комнате с неизвестным человеком… да и страшно ей… она с детства привидений боялась… только вот разве что к Москве она очень привязана, ни за что уезжать не хочет… Она ширмочкой… вы простите, у меня насморк… отгородилась.
И он долго сморкался, немного отвернувшись.
Кругом было тихо.
Иногда только желтый листик срывался с ветки и, шурша, падал на землю.
Вдали печально, словно плача об ушедшем лете, просвистел поезд. Темнело.
Пора было возвращаться в Москву.
Мы расстались.
Человек без площади снова уселся на пень и опять погрузился в задумчивость.
А я быстро шел к полустанку и, сознаюсь, с нехорошею радостью думал о своей маленькой, но неоспоримой комнатке с исконным видом на Замоскворечье и с такою мягкою широкою кроватью.
И немного это — шестнадцать квадратных аршин, но радуйтесь, обладающие ими, и плачьте, их утратившие.
В начале зимы, простудившись в поезде, умер Слизин.
Стахевич и Арбузов в настоящее время успешно содержат интимное кабаре.
Анна Яковлевна еще похорошела, но, пожалуй, слишком полна.
Граждане, не общайтесь с загробным миром.
1927