— Трубу ищут, — сказал он с серьезным видом. Я засмеялась, представив себе бригаду землекопов, сосредоточенно роющихся в поисках трубы.
— Интересно, куда перенесли остановку, — сказала я. — Пойдемте до следующей, вряд ли трубоискатели дорылись дотуда.
Но они дорылись! Канава все тянулась, мы брели рядом с ней по краю мостовой, брели десять минут… двадцать… полчаса… Потом он остановился и сказал: "Знаете, мне очень приятно было с вами познакомиться, но вам, наверное, пора нести домой вашу повинную голову?" — и тут я поняла, что мы странным образом забрели в совсем незнакомую часть города. Я начала недоуменно оглядываться, пытаясь сообразить, как мне удалось заблудиться в родимом районе, который я знала вообще-то как свои пять пальцев, а он почему-то забеспокоился, ругнулся себе под нос, а потом взял меня за руку и говорит: "Попробуем выбраться". И мы пошли назад, но канава вдруг закончилась, хотя вроде бы мы никуда не сворачивали, поперек нашего пути оказалась узкая улочка, потом еще одна, и тут асфальт оборвался, под ногами оказался пыльный проселок, и больших многоэтажных домов не было видно. Он совсем разволновался, мы уже почти бежали, и тут оказалось, что город кончился, мы шли по пыльной деревенской улочке, и вдруг — лес, а никакую окружную дорогу мы не переходили, я точно помнила. Лес поднимался на холм, мы оглянулись на город с этого холма — и вот тут я поняла. Это была не Москва! Ни высоток, ни телевизионных башен, ни бетонных новостроек — только небольшие особнячки, деревянные избы да там и тут — колокольни. На крышах домов торчали трубы, из некоторых шел дым.
Я села на упавшее дерево (кажется, это был клен или что-то в этом роде — помню ясно серую ребристую кору). Он вздохнул и опустился рядом. И сказал:
— Прости.
Вот тут я и заревела, как маленькая.
он
Я не помню, когда и где родился. Мир вокруг все время куда-то утекал, меняясь, перестраиваясь. То неделями мы жили в глухой деревушке, окруженной лесами, а потом вдруг оказывались в средневековом замке или в бетонной коробке с холодным полом. Мама всегда была красавица, лучше всех, хотя и меняла то цвет волос, то цвет глаз, а то возраст и телосложение. Отца не помню совсем, но мама уверяла, что он был чудесным человеком, большим, сильным и красивым; правда, иногда она с нежностью вспоминала его черные глаза, а иногда — синие, как небо. Друзей у меня не было, только приятели. Я все пытался сблизиться с кем-то из ребят, но одни вдруг исчезали, появлялись другие, а когда я привыкал к ним, их сменяли новые. Братьев и сестер у меня не было тоже. Только годам к шести я догадался, что причина непостоянства окружающего мира — во мне самом. Я падал, разбив коленку — и земля меняла цвет и фактуру; я плакал от обиды — и деревья вокруг сменялись домами; я радовался новой игрушке — и мамино лицо делалось круглее и румяней, а глаза светлели… Я пытался реветь или смеяться понарошку — это не действовало; но стоило обидеться или обрадоваться всерьез — и мы жили на новом месте среди новых лиц.
Годам к двенадцати я научился подавлять эмоции, но они бушевали внутри, побуждая мир к переменам против моей воли. В шестнадцать я влюбился, совсем потерял голову от очаровательной девчушки с золотыми кудрями под соломенной шляпкой — и с ужасом увидел, как потемнели и выпрямились ее волосы под кружевным чепцом… Я был потрясен — не удивительно, что назавтра мы жили в другом городе и климате, и девчушки той я больше никогда не видел.
Потом исчезла мама, и я остался совсем один.
Иной раз я застревал в одной обстановке на недели, иногда — на годы. Я служил в охране замка где-то в Средней Англии, было это, я думаю, веке в тринадцатом. А через пару месяцев я уже оказался студентом в Йеле, была середина двадцатого века. Там я задержался надолго — больше года; но поссорился с одним из парней, не помню, что мы не поделили. Помню только, что он вывел меня из себя, и я ослеп от ярости, размахивал кулаками… Словом, Штаты и университет на этом закончились, сменившись глухой деревней в Латинской Америке. Кругом были джунгли, апельсиновые плантации, нищие, но доброжелательные люди, все сплошь — наполовину, а то и на три четверти индейцы. Меня помню, забавляло, что они не считали меня чужаком, хотя я выглядел совсем иначе.
С годами я научился задерживаться на месте все дольше. Каждый раз это кончалось — то влюблялся, то обижался, то возмущался, то радовался — но всплески сильных эмоций случались все реже. К счастью, более ровные чувства почти не влияли на окружающее. Оказалось, что я способен дружить с людьми, не вызывая катаклизмов; разве что иной раз какое-нибудь растение зацветало не в сезон или в доме менялась форма окон; но люди оставались почти теми же.
А люди всегда воспринимали меня как нечто само собой разумеющееся. Индейцы были убеждены, что я жил среди них много лет, и помнили, как я приехал в их забытую богом деревню; наемники сэра Ричарда Брэли знали меня с младых ногтей; бушмены хлопали меня по плечу и рассказывали о прежних моих приездах с этнографической экспедицией… Я всегда знал язык, звучавший вокруг; я всегда знал местность, как будто видел ее раньше; я всегда знал обычаи этого мира, будто впитывал их с детства — однако я знал также, что нахожусь здесь и сейчас впервые и вряд ли надолго.