Быт русского народа. Часть 2. Свадьбы - [3]
У калмыков-язычников не могут сочетаться браком из своего рода, но берут жен из других племен.
Древние народы допускали развод при изобличении жены в нарушении верности. Там, где господствовало многоженство, муж произвольно давал развод своей жене часто по одной прихоти, и никто ему не воспрещал брать другую. Впоследствии постановлено законом, что муж, отпуская жену, обязывался обеспечить ее содержанием. Евреи разводились при всякой вине жены[8].
В старину существовал у нас произвольный развод, напоминавший остатки язычества. Если супруги, по дальнему расстоянию епископа от их жительства, не могли явиться к нему для испрошения позволения на развод, то они выходили за деревню и, остановившись на перекрестной дороге, развертывали утиральник, который вдвоем держали по концам, а свидетели разрезали его посредине, и этим оканчивался развод. Тогда муж говорил разведенной: ступай себе, куда хочешь[9]. У донских казаков разводили супругов с согласия круга. Муж являлся в казачий круг с женою и объявлял старшинам, что он не согласен жить с нею. Тогда жена оборачивала своего мужа посреди избы и потом покидала его — этим все и оканчивалось[10]. Такой обычай, по рассказам стариков, существовал и между днепровскими казаками.
В предосторожность невинного порицания невесты отдавали родителям на их сохранение брачную рубашку невесты. Такой обычай долгое время господствовал по всей Европе. Из истории нашей видно, что царь Феодор Алексеевич, полюбив Агафью Симеоновну Грушецкую, объявил решительное желание на ней жениться. Мама и дядька хотели женить его на другой, а потому оклеветали ее; но царь, призвав после брака старых бояр и клеветников, показал им свою молодую в рубашке[11]. Петр I строго воспретил сие обыкновение [12]. Магометане разводятся по произволу, но у них редко случается, чтобы жена просила развода, исключая тиранского с нею обхождения. Одна жена просила развода, потому что мужу ее обрезали нос за воровство. Кадии позволили ей вступить в брак с другим.
Разводы происходили и происходят — от неуважения полов одного к другому и от стремления к одному сладострастию; последнее принимают за действительность любви, не понимая настоящего нравственного ее смысла. В юные, кипучие годы все, кажется, любят; но все ошибаются: в эти годы только влюбляются; любить же можно при одном здравом рассудке, и тогда наступает жизнь настоящей любви.
И действительно, жизнь только там, где здравая любовь; потому любовь есть не что иное, как внутренний мир души, отрадное бытие человека. Одни эгоисты никого не могут любить, кроме самих себя, потому что в них задавлено нравственное развитие; но они составляют исключение из всеобщего понятия о действительности мира любви. Сердце и разум не всегда живут в согласии: первое есть одно чувство нежности, а второй чувство справедливости — и отсюда проистекает естественное понятие о значении человека, его удовольствии и торжественного союза любви, образовавшей брак, который установлен самим гражданским обществом для его собственного благоденствия, если бы даже и не освятила его христианская церковь. Пробежим мысленно появление любви как основы брачного союза. Восток, колыбель народов, первый выразил на себе чувство сердца, но сердца пламенного: там все было основано на чувственном стремлении одного пола к другому; все ограничивалось одной заботливостию о страстном наслаждении — и потому там люди не были выше животных. Такое развитие Востока, сколь ни противно понятию чистой нравственности, утвердило в нем семейственность; там общества жили отдельными семействами, и законы давались для нескольких семейств; вот шаткий камень восточных государств! Восточный житель, глава семейства, считал для себя первой заботой — оставить после себя потомство. Не иметь детей — было знамением небесного гнева. У иудеев бесплодные женщины были побиваемы каменьями. Отцы женили своих сыновей еще отроками. Брат должен был жениться на вдове своего брата, чтобы не прекратился род в его семействе[13]. Отсюда родилась законная полигамия (множенство), которая издревле господствовала у мидийских народов, основавших гаремы, которые там же подкреплены были общественным мнением. Те ошибаются, которые считают гаремы исключительной выдумкою исламизма. Восточный житель всегда смотрел и теперь смотрит на женщину как на необходимое условие его удовольствия. От нее он требует одной покорности; для него она вещь, игрушка, очень мило устроенная для его наслаждения. Для Востока не существуют ни идеал красоты, ни идеал женщины: там все понятия сосредоточены в вожделении, в сладострастии, в одной идее вечной воспроизводительности подобных себе существ.
Не таковое чувство любви проявилось в Греции. Там она была идея красоты; там в самых мифах излилась мысль любви, в общей действительности всемирной жизни, в Эроте, после коего проистекло рождение женской красоты — в Афродите. Едва она вышла на берег, родившись из пены морской, то немедленно пристали к ней любовь и желание. Этот сладостный миф красоты объясняет очищенное понятие о прекрасном и изящном. Грек пленялся красотой, а красота возвышала понятия до сравнения ее с божеством. Не одна земная прелесть Венеры привязывала пламенного грека к здешней земле: он создал еще три любви: небесную, олицетворенную в Урании, обыкновенную в Пандемосе и предохранительную в Апострофии. Это нравственное чувство лежало в основе эллинского духа. Поэтому на Эрота греки смотрели как на страшного бога, для которого было забавою губить невинность. Этот маленький крылатый божок вполне оправдывал их мнение; он изображался с коварной улыбкою на устах, с натянутым луком в руке и стрелами в колчане, висевшем за плечом. Сколько легенд оставил после себя лукавый Эрот! Сколько он породил несчастий от страстной любви, оканчивавшейся смертию без достижения взаимного ее участия, как, например, Сафо к Фаону, или же казнью раздраженных богов за преступную связь между братьями и сестрами, дочерьми и отцами, сыновьями и матерями! Но сколько было нежности и неисчерпаемой радости в той любви, которая увенчивалась чистейшею взаимностью! Греки не без причины выразили поэтическую мысль брачного сочетания любви с душою — Эрота с Психеею. Павсаний прекрасно объясняет нежное чувство любви статуей стыдливости, которая изображала девушку: голова ее была наклонена и накрыта покрывалом. Но эта статуя стыдливости, представлявшая Пенелопу, взята из самого события. Улисс, женившись на Пенелопе, решился возвратиться в свое царство, Итаку. Тогда престарелый царь лакедемонский, Икар, не вынеся мысли о разлуке с дочерью, умолял Улисса остаться у него: Улисса ничто не тронуло; он уже готов был сесть на корабль, но царственный старец пал к его ногам. Улисс, обратясь к нему, сказал, чтобы он спросил свою дочь: кого она выберет между ними: отца или мужа? Пенелопа, не говоря ни слова, накрылась покрывалом. Из этого безмолвного и нежно-страстного движения старец понял, что муж для нее дороже отца, но что робость и стыдливость сковали уста ее. В учении Платона любовь возвышена до небесного созерцания. «Наслаждение красотою, — говорит он, — возможно в этом мире по одному воспоминанию о той истинной красоте, которая стремится к первоначальной ее родине — к горней красоте, к божественному источнику всякой красоты. Развратный стремится к красоте, не понимая, что он носит ее имя; подобно четвероногому он ищет одного чувственного наслаждения. Посвященный в таинство нравственности изображает красоту богоподобным сиянием и радостно трепещет пред ее величием: он, видя в ней одно прекрасное, обожает уже ее; он воздвиг бы ей алтари, если бы не знал, что его назовут безумным!» Вообще женщина для грека была прекрасна, и назначение ее было чувство изящной страсти. Боги и смертные называли троянскую Елену бесстыдной за несохранение стыдливости; но Киприда покровительствовала ей; за нее сражались цари и народы.

Весьма жаль, что многие из наших с большими способностями литераторов уклонялись от своей народности; заменяли русские выражения иностранными и подражали слепо чужеземному. Старинные народные и нынешние песни убеждают нас, что можно писать без слепого подражания к другим народам. Какая сила и простота чувствований сохранились во многих наших песнях! Какой в них стройный звук и какая невыразимая приятность в оборотах и мыслях! Потому что все излито из сердца, без вымысла, натяжки и раболепной переимчивости.

Весьма жаль, что многие из наших с большими способностями литераторов уклонялись от своей народности; заменяли русские выражения иностранными и подражали слепо чужеземному. Старинные народные и нынешние песни убеждают нас, что можно писать без слепого подражания к другим народам. Какая сила и простота чувствований сохранились во многих наших песнях! Какой в них стройный звук и какая невыразимая приятность в оборотах и мыслях! Потому что все излито из сердца, без вымысла, натяжки и раболепной переимчивости.

Весьма жаль, что многие из наших с большими способностями литераторов уклонялись от своей народности; заменяли русские выражения иностранными и подражали слепо чужеземному. Старинные народные и нынешние песни убеждают нас, что можно писать без слепого подражания к другим народам. Какая сила и простота чувствований сохранились во многих наших песнях! Какой в них стройный звук и какая невыразимая приятность в оборотах и мыслях! Потому что все излито из сердца, без вымысла, натяжки и раболепной переимчивости.

Весьма жаль, что многие из наших с большими способностями литераторов уклонялись от своей народности; заменяли русские выражения иностранными и подражали слепо чужеземному. Старинные народные и нынешние песни убеждают нас, что можно писать без слепого подражания к другим народам. Какая сила и простота чувствований сохранились во многих наших песнях! Какой в них стройный звук и какая невыразимая приятность в оборотах и мыслях! Потому что все излито из сердца, без вымысла, натяжки и раболепной переимчивости.

Весьма жаль, что многие из наших с большими способностями литераторов уклонялись от своей народности; заменяли русские выражения иностранными и подражали слепо чужеземному. Старинные народные и нынешние песни убеждают нас, что можно писать без слепого подражания к другим народам. Какая сила и простота чувствований сохранились во многих наших песнях! Какой в них стройный звук и какая невыразимая приятность в оборотах и мыслях! Потому что все излито из сердца, без вымысла, натяжки и раболепной переимчивости.

Весьма жаль, что многие из наших с большими способностями литераторов уклонялись от своей народности; заменяли русские выражения иностранными и подражали слепо чужеземному. Старинные народные и нынешние песни убеждают нас, что можно писать без слепого подражания к другим народам. Какая сила и простота чувствований сохранились во многих наших песнях! Какой в них стройный звук и какая невыразимая приятность в оборотах и мыслях! Потому что все излито из сердца, без вымысла, натяжки и раболепной переимчивости.

Чудесные исцеления и пророчества, видения во сне и наяву, музыкальный восторг и вдохновение, безумие и жестокость – как запечатлелись в русской культуре XIX и XX веков феномены, которые принято относить к сфере иррационального? Как их воспринимали богословы, врачи, социологи, поэты, композиторы, критики, чиновники и психиатры? Стремясь ответить на эти вопросы, авторы сборника соотносят взгляды «изнутри», то есть голоса тех, кто переживал необычные состояния, со взглядами «извне» – реакциями церковных, государственных и научных авторитетов, полагавших необходимым если не регулировать, то хотя бы объяснять подобные явления.

Новая искренность стала глобальным культурным феноменом вскоре после краха коммунистической системы. Ее влияние ощущается в литературе и журналистике, искусстве и дизайне, моде и кино, рекламе и архитектуре. В своей книге историк культуры Эллен Руттен прослеживает, как зарождается и проникает в общественную жизнь новая риторика прямого социального высказывания с характерным для нее сложным сочетанием предельной честности и иронической словесной игры. Анализируя этот мощный тренд, берущий истоки в позднесоветской России, автор поднимает важную тему трансформации идентичности в посткоммунистическом, постмодернистском и постдигитальном мире.

В книге рассматривается столетний период сибирской истории (1580–1680-е годы), когда хан Кучум, а затем его дети и внуки вели борьбу за возвращение власти над Сибирским ханством. Впервые подробно исследуются условия жизни хана и царевичей в степном изгнании, их коалиции с соседними правителями, прежде всего калмыцкими. Большое внимание уделено отношениям Кучума и Кучумовичей с их бывшими подданными — сибирскими татарами и башкирами. Описываются многолетние усилия московской дипломатии по переманиванию сибирских династов под власть русского «белого царя».

Предлагаемая читателю книга посвящена истории взаимоотношений Православной Церкви Чешских земель и Словакии с Русской Православной Церковью. При этом главное внимание уделено сложному и во многом ключевому периоду — первой половине XX века, который характеризуется двумя Мировыми войнами и установлением социалистического режима в Чехословакии. Именно в этот период зарождавшаяся Чехословацкая Православная Церковь имела наиболее тесные связи с Русским Православием, сначала с Российской Церковью, затем с русской церковной эмиграцией, и далее с Московским Патриархатом.

Н.Ф. Дубровин – историк, академик, генерал. Он занимает особое место среди военных историков второй половины XIX века. По существу, он не примкнул ни к одному из течений, определившихся в военно-исторической науке того времени. Круг интересов ученого был весьма обширен. Данный исторический труд автора рассказывает о событиях, произошедших в России в 1773–1774 годах и известных нам под названием «Пугачевщина». Дубровин изучил колоссальное количество материалов, хранящихся в архивах Петербурга и Москвы и документы из частных архивов.

В монографии рассматриваются произведения французских хронистов XIV в., в творчестве которых отразились взгляды различных социальных группировок. Автор исследует три основных направления во французской историографии XIV в., определяемых интересами дворянства, городского патрициата и крестьянско-плебейских масс. Исследование основано на хрониках, а также на обширном документальном материале, произведениях поэзии и т. д. В книгу включены многочисленные отрывки из наиболее крупных французских хроник.