Болтун. Детская комната. Морские мегеры - [50]

Шрифт
Интервал

Поначалу, связанный обетом молчания, он едва сдерживается, слушая топорные обвинения, сыплющиеся на него почти беспрерывно: как только силы одного истца приходят к концу, тут же вступает другой, чтобы еще больше опорочить его перед этим судилищем, где защита немотствует. Он не делает ничего, чтобы разорвать этот круг, он успокаивает себя никчемными рассуждениями: мол, в один прекрасный день, когда наступательные ресурсы врагов иссякнут, он окажется вне их досягаемости, — но затем, напротив, начинает желать, чтобы пытка, которая должна стать для него болезненным продвижением к открывшейся на миг свободе, длилась и длилась. Как только его не называют: клеветником, наушником, лгуном, без устали перечисляют его давно забытые прегрешения, обсуждают его причуды, любимые словечки, физические и нравственные недостатки (представляя их, вне зависимости оттого, подлинны они или вымышлены, в карикатурном виде, чтобы пообиднее его задеть), громоздят беспочвенные упреки, стараясь выманить его, вытащить наружу из молчания, которым он себя окружил; при всех попирают его репутацию, его достоинство, да только это ничего им не дает и не даст — пройдет время, и, вовсе не запятнав, но, напротив, обелив свою жертву в глазах остальных, палачи исполнятся сочувствием (тогда они будут умолять его заговорить, чтобы избавить их от чувства полного бессилия) и наконец начнут безмолвно ею восхищаться (тогда настанет их очередь молчать, униженно, но тщетно выжидая, что он скажет какие-то слова, возвращающие им первоначальный статус добрых приятелей). Однако в первой фазе, когда искус лишь начинается, он все время чувствует, как к глазам подступают слезы, и ему хочется капитулировать — то ли потому, что не хватает сил и дальше сносить издевательства, то ли потому, что, высвечивая его беспощадным светом, враги внушают ему желание отступиться от слов, сказанных прежде, воскликнуть, подчиняясь неодолимому порыву: «Да, да, я такой, как вы говорите, это я и есть», — и даже, перекрывая их ядовитые голоса своим голосом, возвести на себя еще большую напраслину.

«Это я и есть!»… Однако на его лице, не столь податливом, не столь уязвимом, написано совсем другое: «Я вас не слушаю, я не знаю, о ком вы говорите». Оно остается для них неприступной, пусть и с внутренними трещинами, крепостной стеной, о которую, к их великой досаде, разбиваются, словно набегающие волны, самые неистовые атаки. И все же ему на глаза навертываются слезы ярости, когда священник, задумчиво жуя скверную школьную пищу, вперяет в него с высоты помоста бесстыжий взгляд, рассматривая его с лукавой прилипчивостью, как человек, который видит все насквозь, держит его в своей власти и, видимо, подвергает какой-то непонятной угрозе, так что его сердце начинает биться чаще и все тело, даже колени под столом, охватывает до того сильная дрожь, что ему не удается ее подавить.

Здесь в этом бесконечном эпизоде зияет нечто вроде разрыва: какая-то сцена выпала или не может встать на свое место, какой-то фрагмент заплутал, уклонился в сторону от монотонного хода событий, непрестанно повторяющихся и, видимо, ни к чему не ведущих.

Столовая лучше всего подходит для ежедневных поношений, ведь во время еды дети могут свободно разговаривать, а в любом другом месте они обычно заняты игрой, учебой или молитвой. Отданный на растерзание одноклассникам, чье соседство за столом было ему навязано с первого дня нового учебного года, он, не зная как от них отделаться, решает умышленно навлечь на себя одно из практикуемых в коллеже наказаний. Он притворно усмехается во время торжественного чтения «Benedicite», слышится грозный окрик, и ему велят стать на колени посреди столовой, где, согласно уставу, осужденный должен простоять до конца обеда, сложив руки крестом на груди и повернувшись лицом к столу классных надзирателей. Ему нравится видеть глубокое разочарование врагов, но приятное чувство сразу же вытесняется гадливостью — так тяжело сознавать, что твое тело выставлено на общее обозрение, да еще в столь унизительной позе, а затем — стыдом от этого унижения, хотя он и пошел на него по собственной воле. Вскоре гадливость и стыд сменяются страданием другого свойства, столь острым, что он даже отшатывается и зажимает рот ладонями, чтобы не закричать (с высоты помоста его отчитывают за двойное нарушение: нельзя шевелиться, нельзя разводить скрещенные руки). Он видит, он не может повернуться так, чтобы не видеть устремленный поверх стола хозяйский взгляд одного из преподавателей, который, то прожевывая очередной кусок, то прихлебывая из стакана вино, между делом холодно осматривает его, словно вещь, и дает понять, что может обойтись с этой вещью как угодно, или, если ему заблагорассудится, не делать с нею ничего. Неподвижный, скованный гипнотическим действием, какое, вопреки его внутреннему сопротивлению, оказывает на него этот священник, в свою очередь впавший в транс, он, дрожа от ярости, опускает голову, но тут же поднимает ее вновь: так отдаются в руки палача. Воочию наблюдая собственную казнь, он видит себя оцепенело застывшим на голом кафельном полу столовой, обреченным на заклание и от макушки до колен служащим услаждению этого взгляда, от которого нельзя спрятаться, разве что закрыть глаза; однако едва он это делает, как ощущает мерзостный ожог, пронзающий все его тело, а когда вновь разжимает веки, его щеки пылают; но отвернуться не дозволено, нельзя и заслониться руками, ибо их нужно прижимать к груди. Он то держится твердо, слегка наклонив плечи вперед и дерзко уставясь в это властное лицо, оживляемое лишь звериным движением челюсти, то, чувствуя слабость, весь съеживается, безуспешно старается вырваться из поля зрения жующего, если не вовсе свести себя на нет. Но, так или иначе, его колени приморожены к ледяному кафелю, и он чувствует, как кровь бросается ему в лицо, вновь обращенное навстречу этому пугающе ласковому взору, где, словно в зеркале, с мучительной точностью отражается его поруганное детское тело и предстает постыдно обнаженным самое глубокое, самое тайное, что в нем есть. Именно это небывалое испытание внушает ему мысль об убийстве, которое он будет иногда совершать в своих мечтах, а затем вполне логичным образом включит в завершающий эпизод, где уже не останется ничего достоверного, если не считать тех картин, какие он, страдая, набрасывал тогда в уме.


Рекомендуем почитать
Украсть богача

Решили похитить богача? А технику этого дела вы знаете? Исключительно способный, но бедный Рамеш Кумар зарабатывает на жизнь, сдавая за детишек индийской элиты вступительные экзамены в университет. Не самое опасное для жизни занятие, но беда приходит откуда не ждали. Когда Рамеш случайно занимает первое место на Всеиндийских экзаменах, его инфантильный подопечный Руди просыпается знаменитым. И теперь им придется извернуться, чтобы не перейти никому дорогу и сохранить в тайне свой маленький секрет. Даже если для этого придется похитить парочку богачей. «Украсть богача» – это удивительная смесь классической криминальной комедии и романа воспитания в декорациях современного Дели и традициях безумного индийского гротеска. Одна часть Гая Ричи, одна часть Тарантино, одна часть Болливуда, щепотка истории взросления и гарам масала.


Фонарь на бизань-мачте

Захватывающие, почти детективные сюжеты трех маленьких, но емких по содержанию романов до конца, до последней строчки держат читателя в напряжении. Эти романы по жанру исторические, но история, придавая повествованию некую достоверность, служит лишь фоном для искусно сплетенной интриги. Герои Лажесс — люди мужественные и обаятельные, и следить за развитием их характеров, противоречивых и не лишенных недостатков, не только любопытно, но и поучительно.


#на_краю_Атлантики

В романе автор изобразил начало нового века с его сплетением событий, смыслов, мировоззрений и с утверждением новых порядков, противных человеческой натуре. Всесильный и переменчивый океан становится частью судеб людей и олицетворяет беспощадную и в то же время живительную стихию, перед которой рассыпаются амбиции человечества, словно песчаные замки, – стихию, которая служит напоминанием о подлинной природе вещей и происхождении человека. Древние легенды непокорных племен оживают на страницах книги, и мы видим, куда ведет путь сопротивления, а куда – всеобщий страх. Вне зависимости от того, в какой стране находятся герои, каждый из них должен сделать свой собственный выбор в условиях, когда реальность искажена, а истина сокрыта, – но при этом везде они встречают людей сильных духом и готовых прийти на помощь в час нужды. Главный герой, врач и вечный искатель, дерзает побороть неизлечимую болезнь – во имя любви.


Дурная примета

Роман выходца из семьи рыбака, немецкого писателя из ГДР, вышедший в 1956 году и отмеченный премией имени Генриха Манна, описывает жизнь рыбацкого поселка во времена кайзеровской Германии.


Непопулярные животные

Новая книга от автора «Толерантной таксы», «Славянских отаку» и «Жестокого броманса» – неподражаемая, злая, едкая, до коликов смешная сатира на современного жителя большого города – запутавшегося в информационных потоках и в своей жизни, несчастного, потерянного, похожего на каждого из нас. Содержит нецензурную брань!


«Я, может быть, очень был бы рад умереть»

В основе первого романа лежит неожиданный вопрос: что же это за мир, где могильщик кончает с собой? Читатель следует за молодым рассказчиком, который хранит страшную тайну португальских колониальных войн в Африке. Молодой человек живет в португальской глубинке, такой же как везде, но теперь он может общаться с остальным миром через интернет. И он отправляется в очень личное, жестокое и комическое путешествие по невероятной с точки зрения статистики и психологии загадке Европы: уровню самоубийств в крупнейшем южном регионе Португалии, Алентежу.