На восьмой день новых времён широкий солнечный шарф поперёк кровати взволновал его сильнее, чем можно было вынести, и он решил, что этим вечером ежедневная лихорадка вернёт ему то, чего он напрасно ждал целую неделю, то, что не допускали до него глубокая усталость и сон, однородный с чёрным покоем: безликих спутников, скачку, доступное небо, неуязвимость ангела в свободном полёте…
– Госпожа Мама, пожалуйста, можно мне мои книги?
– Голубчик, доктор говорит…
– Не читать. Госпожа Мама, а чтоб они снова ко мне привыкли.
Она ни слова не сказала и с опаской принесла растрёпанные книжки, корявую мостовую, белого тельца, мягкого, как человеческая кожа, «Помологию» с цветными щекастыми плодами, Герена, испещренного плосколицыми львами, утконосами, над которыми парят насекомые, огромные, как острова…
Вечером, отяжелев от волшебных лакомств, которые он поглощал с алчностью воскресшего ребёнка, он притворился, что сон сморил его, пробормотал пожелания спокойной ночи – наскоро импровизированную лукавую и невнятную песенку. Дождавшись ухода Госпожи Мамы и Мандоры, он принял командование плотом из фолиантов и атласов и взошёл на борт. Молодой месяц за веткой каштана возвещал, что почки по милости весны вот-вот развернутся в пальчатые листья.
Он без посторонней помощи сел в постели, таща на буксире ещё грузные ноги, зудящие от муравьиной беготни. В глубине окна в небесной воде ночи купались вдвоём изогнутый месяц и неясное отражение мальчика с длинными волосами, которому он подал призывный знак. Он поднял руку, и другой мальчик послушно повторил его приглашающий жест. Слегка опьянённый могуществом и чудесами, он призвал сотрапезников жестоких и избраннических часов – зримые звуки, осязаемые образы, моря, которые можно вдыхать, воздух, питающий и подхватывающий, крылья, при которых не надо ног, смеющиеся звёзды…
Главное, он звал неистового маленького мальчика, который втайне буйно веселился, покидая землю, обманывал Госпожу Маму и, владыка её горя и радостей, держал её в плену сотни нежных притворств…
Он подождал, но ничего не произошло. Ничего не произошло ни в эту ночь, ни в следующую – больше ничего и никогда. Пейзаж с розовыми снегами исчез с никелированного ножа, и никогда больше Жану не парить в голубом, как барвинок, рассвете над острыми рогами и прекрасными выпуклыми глазами мокрого от росы стада… Никогда больше жёлтая и коричневая Мандора не зазвучит всеми струнами, гудящими – дзромм, дзромм – под её просторным гулким платьем. Камчатные Альпы, громоздящиеся в большом шкафу, – неужели отныне они отказывают ребёнку, скоро совсем здоровому, в подвигах, которые разрешали немощному мальчику на склонах воображаемых ледников?
Время велит приниматься жить. Время отказаться умирать в свободном полёте. Жан прощально машет своему отражению с ангельскими кудрями, которое возвращает ему этот знак из глубины ночи, земной и отлучённой от чудес, единственной ночи, дозволенной детям, которых отпустила смерть и которые засыпают смирившиеся, исцелённые и разочарованные.