Бэтмен Сагайдачный - [3]
портупеи сняв, потупев от фальши,
покурить выходят люди в галифе,
мы с тобой идем, зверь печальный, дальше.
Где натянут дождь, словно поводок.
кем? Не разобрать царственного знака.
Как собака, я, до крови промок,
что ж, пойми меня, ведь и ты — собака.
Сахарно хрустит косточка-ответ:
(пир прошел. Объедки остаются смердам.)
если темнота — отыщи в ней свет,
если пустота — заполняй бессмертным?
Брат печальный мой, преданность моя,
мокрый нос моей маленькой удачи,
ведь не для того создан Богом я,
чтобы эту жизнь называть собачьей?
Оттого ее чувствуешь нутром
и вмещаешь все, что тебе захочется,
оттого душа пахнет, как метро:
днем — людской толпой, ночью — одиночеством…
* * * *
Одуванчиковые стебли: оцелованные людьми,
разведенные нараспашку, отлученные от земли,
за хребтом ненасытной ебли — золотится спина любви,
пожалеешь отдать рубашку, позабудешь сказать: замри!
Одуванчик под сенью склона, я с тобой еще поживу -
между Африком и Симоном под виниловую траву.
Нас не купишь куркульской цацкой, не прикормишь с блатной руки,
над твоей головой бурсацкой — тлеют желтые угольки.
Душный вертер и птичий гамлет, на кленовом листочке — счет,
Что же нас безрассудно в Гарлем одуванчиковый несет?
Сколько в мире чудесных строчек, составляющих немоту:
не плети из меня веночек, не сдувай меня в темноту.
* * * *
Лесе
Кривая речь полуденной реки,
деревьев восклицательные знаки,
кавычки — это птичьи коготки,
расстегнутый ошейник у собаки.
Мне тридцать восемь с хвостиком годков,
меня от одиночества шатает.
И сучье время ждет своих щенков —
и с нежностью за шиворот хватает.
А я ослеп и чуточку оглох,
смердит овчиной из тетрадных клеток…
И время мне выкусывает блох,
вылизывает память напоследок.
Прощай, Герасим! Здравствуй, Южный Буг!
Рычит вода, затапливая пойму.
Как много в мире несогласных букв,
а я тебя, единственную, помню.
УЖИН СНА ТУРЩИЦЕЙ
Лая белая собачка, пива темный человек.
Вот вам кружка, вот вам пачка с папиросами «Казбек».
А теперь, садитесь рядом, вот вам слово — буду гадом,
обещаю, только взглядом…
Душный вечер, звон в ушах,
Всюду — признак божьей кары. Например, в карандашах.
К нам бросается набросок — андалузская мазня:
…сонный скрип сосновых досок, мельтешение огня,
балаганчик, стол заляпан чем-то красным… — Вот и я!
Будет вытащен из шляпы женский кролик бытия!
Без сомнений прикажите Вам зарезать петуха:
вудуист и долгожитель, он — исчадие греха.
Чесноком и красным перцем пусть бока ему натрут
золотого иноверца — в винный соус окунут!
Ведь внутри себя ужалясь, как пчела наоборот,
Смерть испытывает жалость, только — взяток не берет.
В красках — СПИД не обнаружен, будет скомканой постель.
А покуда — только ужин. Уголь, сепия, пастель.
АБАЖУР
Аббу слушаю, редьку сажаю,
август лает на мой абажур.
Абниматься под ним абажаю,
пить абсент, абъявлять перекур.
Он устроен смешно и нелепо,
в нем волшебная сохнет тоска…
Вот и яблоки падают в небо,
и не могут уснуть аблака.
Сделан в желтых садах Сингапура,
пожиратель ночных мотыльков.
Эх, обжора моя, абажура!
Беспросветный Щедрин-Салтыков!
* * * *
Мы все — одни. И нам еще не скоро —
усталый снег полозьями елозить.
Колокола Успенского собора
облизывают губы на морозе.
Тишайший день, а нам еще не светит
впрягать собак и мчаться до оврага.
Вселенские, детдомовские дети,
Мы — все одни. Мы все — одна ватага.
О, санки, нежно смазанные жиром
домашних птиц, украденных в Сочельник!
Позволь прижаться льготным пассажиром
к твоей спине, сопливый соплеменник!
Овраг — мне друг, но истина — в валюте
свалявшейся, насиженной метели.
Мы одиноки потому, что в люди
другие звери выйти не успели.
Колокола, небесные подранки,
лакают облака. Еще не скоро —
на плечи брать зареванные санки
и приходить к Успенскому собору.
ПАТЕФОН
Патефон заведешь — и не надо тебе
ни блядей, ни домашних питомцев.
Очарует игрой на подзорной трубе
одноглазое черное солнце.
Ты не знаешь еще, на какой из сторон,
на проигранной, или на чистой:
выезжает монгол погулять в ресторан
и зарезать «на бис» пианиста.
Патефон потихоньку опять заведешь;
захрипит марсианское чудо:
«Ничего, если сердце мое разобьешь,
ведь нужнее в хозяйстве посуда…»
Замерзает ямщик, остывает суфле,
вьется ворон, свистит хворостинка…
И вращаясь, вращаясь, — сидит на игле
Кайфоловка, мулатка, пластинка!
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ПИШ.МАШИНКИ
На лице твоем морщинка, вот еще, и вот…
Засыпай моя машинка, ангельский живот.
Знаю, знаю, люди — суки: прочь от грязных лап!
Спи, мой олджэ. Спи, мой йцукен. Спи, моя фывап.
Терпишь больше, чем бумага (столько не живут).
Ты — внутри себя бродяга, древний «Ундервуд».
Пусть в Ногинске — пьют непальцы и поют сверчки,
ты приляг на эти пальцы — на подушечки.
Сладко спят на зебрах — осы, крыльями слепя,
вся поэзия — доносы на самих себя.
Будет гоевая паста зеленеть в раю,
западают слишком часто буквы «л» и «ю».
Люди — любят, люди — брешут, люди — ждут меня:
вновь на клавиши порежут на исходе дня.
Принесут в свою квартирку, сводят в туалет,
и заправят под копирку этот белый свет.
* * * *
Вот мы и встретились в самом начале
нашей разлуки: «здравствуй-прощай»…
Поезд, бумажный пакетик печали, —
самое время заваривать чай.
Сладок еще поцелуев трофейный
воздух, лишь самую малость горчит…