Бэтмен Сагайдачный - [2]

Шрифт
Интервал

расскажи мне, как безрассудно любить умеешь.


Нам остались: обратный путь, и огонь, и сера,

мезозойский остов взорванного вокзала…

Чуть помедлив, на корточки возле меня присела,

и наждачным плечом прижалась, и рассказала


* * * *


И чужая скучна правота, и своя не тревожит, как прежде,

и внутри у нее провода в разноцветной и старой одежде.

Желтый провод — к песчаной косе, серебристый — к звезде над дорогой,

не жалей, перекусывай все, лишь — сиреневый провод не трогай.


Ты не трогай его потому, что поэзия — странное дело:

все, что надо — рассеяло тьму и на воздух от счастья взлетело.

То, что раньше болело у всех — превратилось в сплошную щекотку,

эвкалиптовый падает снег, заметая навеки слободку.


Здравствуй, рваный, фуфаечный Крым, потерявший империю злую,

над сиреневым телом твоим я склонюсь и в висок поцелую.

Липнут клавиши, стынут слова, вот и музыка просит повтора:

Times New Roman, ребенок ua., серый волк за окном монитора.


* * * *


Местные лошади бредят тачанкой,

что бронзовеет в степях под Каховкой,

ржет на конфетах с клубничной начинкой,

мчится в куплетах с печальной концовкой.


Скифские бабы (видать от обиды)

окаменели, в кровать не заманишь.

Вспомнишь полынное небо Тавриды

и позабудешь, писателем станешь.


* * * *


Будто скороходы исполина —

раздвоилась ночь передо мной,

и лоснилась вся от гуталина,

в ожиданье щетки обувной.


Что еще придумать на дорожку:

выкрутить звезду на 200 ватт?

Не играют сапоги в гармошку,

просто в стельку пьяные стоят.


В них живут почетные херсонцы,

в них шумят нечетные дожди,

утром, на веранду вносят солнце

с самоварным краником в груди.


АППАНСИОНАТА


Море хрустит леденцой за щеками,

режется в покер, и похер ему

похолодание в Старом Крыму.

Вечером море топили щенками —

не дочитали в детстве «Му-му».


Вот санаторий писателей в море,

старых какателей пансионат:

чайки и чай, симпатичный юннат

(катер заправлен в штаны). И Оноре,

даже Бальзак, уже не виноват.

Даже бальзам, привезенный из Риги,

не окупает любовной интриги —

кончился калия перманганат.


Вечером — время воды и травы,

вечером — время гниет с головы.

Мертвый хирург продолжает лечить,

можно услышать, — нельзя различить,—

хрупая снегом, вгрызаясь в хурму,—

море, которое в Старом Крыму.

ОКНО


Сода и песок, сладкий сон сосны:

не шумит огонь, не блестит топор,

не построен дом на краю весны,

не рожден еще взяточник и вор.


Но уже сквозняк холодит висок,

и вокруг пейзаж — прям на полотно!

Под сосною спят сода и песок,

как же им сказать, что они — окно?


* * * *


Какое вдохновение — молчать,

особенно — на русском, на жаргоне.

А за окном, как роза в самогоне,

плывет луны прохладная печать.

Нет больше смысла — гнать понты, калякать,

по-фене ботать, стричься в паханы.

Родная осень, импортная слякоть,

весь мир — сплошное ухо тишины.

Над кармою, над Библией карманной,

над картою (больничною?) страны —

Поэт — сплошное ухо тишины

с разбитой перепонкой барабанной…


Наш сын уснул. И ты, моя дотрога,

курносую вселенную храня,

не ведаешь, молчание — от Бога,

но знаешь, что ребенок — от меня.


* * * *


Я отдыхал на бархате шмелей

еще гудящим от дороги взглядом,

Земля крутилась ночью тяжелей,

вспотев от притяженья винограда.

И пастухом рассветный луч бродил,

приподнимая облако бровями,

Но тишина не ведала удил,

и травы не затоптанные вяли.

Я по привычке не вставал с земли,

как тень недавно срубленного сада,

и пахли медом сонные шмели,

и капал яд с ужаленного взгляда.

Я слово недозревшее жевал, —

не опыленный шарик винограда,

И счастлив был, и оттого не знал,

что счастье — есть посмертная награда,

что это жало, словно жизни жаль,

оно дрожало дирижером боли,

и воздух на губах моих дрожал,

наверно ветер ночевал в трамбоне.

И гусеница медленно ползла,

как молния на вздувшейся ширинке,

наверно миру не хватало зла,

а глазу — очищающей соринки…

* * * *


Мы оставлены кем-то из птичьих,

в не рифмованном списке живых,

посреди тополиных страничек,

под ногтями цветов луговых.

Семена, имена, времена ли?

Ни ума, ни души, ни труда…

Лишь люцерна и клевер — в финале,

одуванчики и лебеда.


Лишь молитва отцу-зверобою:

будет ливень с грозою вот-вот…

И тогда промелькнет над тобою

вострой ласточки — белый живот.


УХА


Луковица огня, больше не режь меня,

больше не плачь меня и не бросай в Казань.

Ложкою не мешай, ложью не утешай,

память — мужского рода: чешется, как лишай.

Окунем нареки, вот мои плавники,

порванная губа, вспоротые стихи.

Вот надо мной проходят пьяные рыбаки.


Все на земле — мольба, дыр и, возможно, щыл.

Господи, Ты зачем комменты отключил?

Всех успокоит Сеть, соль и лавровый лист,

будет вода кипеть, будет костер искрист.

Будут сиять у ног — кости и шелуха…

Как говорил Ван Гог: «Все на земле — уха…»


ГОД ЗМЕИ


Маслянисто мерцает секлярус,

дремлют спицы, пронзая клубок,

дрыхнет в спальном мешке — Санта Клаус

с четвертинкой вина, полубог.


Мандарины — змеиные дети,

время сбрасывать вам кожуру,

кувыркаться, прокусывать сети,

выползать из авосек в нору.


Время — брызгать оранжевым ядом

и бенгальский рассеивать дым.

Поздравляю тебя с новым гадом,

с мандариновым гадом моим!


* * * *


На Страстной бульвар, зверь печальный мой,

где никто от нас — носа не воротит,

где зевает в ночь сытой тишиной

сброшенный намордник подворотни.


Дверью прищемив музыку в кафе,