Бельэтаж - [15]
Именно в этот момент я сделал открытие. Мне привиделся портрет Наполеона кисти Энгра. Сдвинув в сторону галстук, я расстегнул одну-единственную среднюю пуговицу рубашки. Да, действительно, благодаря одной расстегнутой пуговице можно просунуть руку под рубашку и дотянуться до подмышки, а затем провести твердым антиперспирантом по плевральной полости между майкой и рубашкой – но лишь в том случае, если удается пальцем подцепить лямку майки и стянуть ее ниже подмышечного шва рубашки, таким образом получив доступ к области, которую предстоит обработать. Я чувствовал себя Бальбоа или Коперником. Учась в колледже, я с изумлением наблюдал, как женщины высвобождаются из лифчика, не снимая свитера – через ткань расстегивают лифчик на спине, засучивают один рукав повыше чтобы стянуть с плеча бретельку, а потом, соблазнительно поиграв плечами, невозмутимо вытаскивают его из второго рукава. Мое антиперспирантное открытие имело топологически разоблачительный привкус этих избавлений от лифчика[22].
К метро я шел невероятно довольный собой. Мои ботинки (в то время еще совсем новенькие, износ шнурков – всего несколько месяцев) приятно шуршали по тротуарам. В метро было немноголюдно, и я смог встать там, где любил, да еще и пристроить портфель между ног. Состоялась одна из тех славных поездок, когда покачивание поезда успокаивает, в вагоне царит уютное тепло, но не жара. Поезд подземки представился мне стремительно несущейся буханкой хлеба. В голову пришел девиз «Попробуй на взгляд». Какая жалость, думал я, что белый хлеб впал в немилость – ведь только он аппетитно выглядит в виде тостов, только белые буханки хорошо смотрятся, когда нарезаны наискосок. Мне вспомнилось необычное ощущение, какое возникает, когда вынимаешь из тостера дымящийся белый тост – каким бы дряхлым или замусоренным крошками ни был твой тостер, тост всегда получается ровным и чистым – и намазать его маслом можно множеством способов. Можно размазать масло легонько, чтобы оно осталось на поверхности; если оно холодное, можно вдавить его в слой мякоти под корочкой, чтобы тост пропитался; можно посыпать тост мелкими масляными крошками, вообще не размазывая их, потом сложить два тоста вместе и разделить пополам наискосок, чтобы нажимом ножа не только разрезать хлеб, но и способствовать таянию масла. Кстати, а почему разрезать лучше наискосок, а не просто поперек? Да потому, что уголок диагонального разреза идеально годится для первой укуса. Если тост прямоугольный, запихивать его в рот приходится боком, точно так же, как заносишь в узкую дверь холла громоздкий комод: надо захватить краем рта один уголок тоста, а потом осторожно повернуть тост, растягивая рот так, чтобы в него вместился и второй уголок; только после этого тост можно грызть. Если ломтик треугольный, большая часть острого угла помещается в рот так, что ее удобно жевать; но неудобная часть прямоугольного тоста выходит из-под контроля прямо на выпуклом корне языка. За одну станцию до своей я сделал вывод, что в уходе от ровного разреза к диагональному имелась своя логика и что этой традицией мы, вопреки всем представлениям, обязаны не просто вкусам буфетных поваров.
Затем я задумался, насколько опоздаю на работу. Наручные часы у меня отняли неделю назад, угрожая расправой, но я с надеждой окинул взглядом уменьшающийся в перспективе строй кистей и запястий, держащихся за металлические поручни вагона. Я заметил немало мужских и женских часов, но почему-то именно в это утро не смог разглядеть, какое время показывают их стрелки. Одни были повернуты ко мне не циферблатом, а пряжкой, другие находились слишком далеко; женские – слишком мелкие, у некоторых отсутствовали цифры по окружности, поэтому часы напоминали вафли «Некко» всем, кроме своих владельцев; у остальных блики хрустальных стекол или диодов мешали разглядеть стрелки. Часы на расстоянии фута от моей головы, принадлежащие чересчур старательно выбритому мужчине с газетой, сложенной в миниатюрный квадратик, были мне видны ровно наполовину – причем ненужную, а вторую, нужную, скрывала манжета, так что я без труда читал прописные буквы завершающего «-же» торговой марки, но мог лишь догадываться, что девяти еще нет. Пожалуй, эта манжета была накрахмалена профессиональнее моей.
И в эту самую минуту (не могу сказать точно, какую именно) я вдруг осознал, что преодолел свойственный всем человеческим существам этап стремительного роста и в настоящее время застрял на промежуточной стадии личного развития. Я не дрогнул, не повел бровью и ничем внешне себя не выдал. В сущности, когда первое потрясение миновало, новое ощущение не показалось неприятным. Я оформился; я – тот самый человек, который злоупотребляет выражением «в сущности». Я – тот человек, который стоит в вагоне метро и размышляет о намазывании тоста маслом – и не просто тоста, а с изюмом: когда высокий, хрусткий скрип масляного ножа приглушается редким соприкосновением с мягкими, распаренными тельцами изюминок, а если изюмина сидит в мякише точно по линии разреза, она иногда вываливается, когда берешь ломтик, целая, хоть и со вмятинкой. Я – человек, величайшими открытиями которого скорее всего будут нюансы пользования туалетными принадлежностями в одежде. Я – мужчина, но далеко не той величины, какой надеялся достичь.
Hе зовут? — сказал Пан, далеко выплюнув полупрожеванный фильтр от «Лаки Страйк». — И не позовут. Сергей пригладил волосы. Этот жест ему очень не шел — он только подчеркивал глубокие залысины и начинающую уже проявляться плешь. — А и пес с ними. Масляные плошки на столе чадили, потрескивая; они с трудом разгоняли полумрак в большой зале, хотя стол был длинный, и плошек было много. Много было и прочего — еды на глянцевых кривобоких блюдах и тарелках, странных людей, громко чавкающих, давящихся, кромсающих огромными ножами цельные зажаренные туши… Их тут было не меньше полусотни — этих странных, мелкопоместных, через одного даже безземельных; и каждый мнил себя меломаном и тонким ценителем поэзии, хотя редко кто мог связно сказать два слова между стаканами.
Сборник словацкого писателя-реалиста Петера Илемницкого (1901—1949) составили произведения, посвященные рабочему классу и крестьянству Чехословакии («Поле невспаханное» и «Кусок сахару») и Словацкому Национальному восстанию («Хроника»).
Пути девятнадцатилетних студентов Джима и Евы впервые пересекаются в 1958 году. Он идет на занятия, она едет мимо на велосипеде. Если бы не гвоздь, случайно оказавшийся на дороге и проколовший ей колесо… Лора Барнетт предлагает читателю три версии того, что может произойти с Евой и Джимом. Вместе с героями мы совершим три разных путешествия длиной в жизнь, перенесемся из Кембриджа пятидесятых в современный Лондон, побываем в Нью-Йорке и Корнуолле, поживем в Париже, Риме и Лос-Анджелесе. На наших глазах Ева и Джим будут взрослеть, сражаться с кризисом среднего возраста, женить и выдавать замуж детей, стареть, радоваться успехам и горевать о неудачах.
«Сука» в названии означает в первую очередь самку собаки – существо, которое выросло в будке и отлично умеет хранить верность и рвать врага зубами. Но сука – и девушка Дана, солдат армии Страны, которая участвует в отвратительной гражданской войне, и сама эта война, и эта страна… Книга Марии Лабыч – не только о ненависти, но и о том, как важно оставаться человеком. Содержит нецензурную брань!
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Суд закончился. Место под солнцем ожидаемо сдвинулось к периферии, и, шагнув из здания суда в майский вечер, Киш не мог не отметить, как выросла его тень — метра на полтора. …Они расстались год назад и с тех пор не виделись; вещи тогда же были мирно подарены друг другу, и вот внезапно его настиг этот иск — о разделе общих воспоминаний. Такого от Варвары он не ожидал…».