В песочнице мальчики кричали, изображая совочком летательный аппарат:
— Я — «Луна-шестнадцать»!
— Неправда, «Луна-семнадцать»! А «Луна-шестнадцать» была раньше, она привезла на землю лунный грунт!
Совочек плавно опускался в спрессованный дождями песок и теперь он уже был луноходом:
— Я — «Луноход-один»! Я — «Луноход-один!»
Мы, мальчишки, любили «приносить» с собой в детсад и распевать новые песенки. Все тут же заучивали слова. например: «По военной дороге шел петух кривоногий, а за ним — восемнадцать цыплят. Он зашел в ресторанчик, чекалдыкнул стаканчик, а цыплятам купил мармелад». Нам не запрещали петь эту песню, это же было обычное дело, стаканчик-то. И, по убеждению воспитательницы и заведующей, каждому из нас, мальчиков-дошколят, всем без исключения, предстояло в недалеком будущем «чекалдыкать» стаканчик по дороге куда бы то ни было.
А еще злые, хулиганистые мальчики любили подбежать сзади к зазевавшемуся детсадовцу, прыгнуть с разбега к нему на закорки и кричать:
— Кузнец Вакула на чёрте!
Я тоже смотрел прошлой зимой фильм про кузнеца Вакулу, и мне тоже очень хотелось полетать на чёрте.
Если в песочнице находили жука или еще какую-нибудь букашку, то не убивали, а кричали:
— Чурихин! Чурихин! Иди сюда!
Мы очень уважали Чурихина, не хотели его обижать, ведь он сразу начинал плакать, если убивали или мучили насекомых. Он знал о них все-все, мог сразу сказать, кого мы поймали, чем питается этот жук и чем он полезен, а чем вреден. И всегда с любовью брал в руки какую-нибудь противную гусеницу, относил ее туда, где, по словам Чурихина, ей будет хорошо.
— Большим ученым вырастет Чурихин, вот увидишь, — говорила бабушка и ставила мне в пример этого чернявого мальчика.
А Чурихин спустя годы отслужил в армии, женился и пошел в участковые милиционеры. «Жизнь есть жизнь» — вот и все объяснение.
Как мне потом рассказывали, его убили пьяные дебоширы. Зарезали исподтишка, когда он пытался их усовестить.
…Ну а девочки детсадовские?
Девочки сидели в сторонке на лавочке, мы с ними не водились, это считалось позорным. Почему-то мы, пацаны, все как один называли их бабами. А всю их одежду, прыгалки, игрушки — бабьими.
Они играли в дочки-матери, пеленали носовыми платками своих кукол и спорили о том, как надо укладывать ребенка. Потом они начинали петь одну и ту же песню, садились в кружок возле песочницы, вздыхали, строили умудренные жизнью личики и голосили по-бабьи: «Я куплю тебе новое платье, но ребенка нам надо убить…» И потом что-то такое: «Рубашонка была вся в крови». В общем, я уже тогда понимал, о чем там речь: о том, чтобы избавиться от надоедливого, наянистого младенца, и мама идет на убийство своего грудного мальчика ради того, чтобы потрафить «хахалю» — это слово было употребляемо вокруг нас постоянно, и смысл его почему-то все дети прекрасно понимали.
Хахаль — это вовсе не папа. Это вместо папы — вот в чем смысл.
Подбегала воспитательница, сердитая и неприветливая тетка Таисья Павловна, кричала: «Эт-то что еще такое? А ну, прекратите! Кто вас научил этой песне? Ребенка убить, это же надо такое придумать!» Сейчас я понимаю, что «тетке» этой было от силы лет двадцать пять — двадцать шесть, но по егорьевским меркам того времени «перестарок, уже никто не возьмет» — так говорила бабушка, когда мы шли из детсада домой.
Девочки после окрика замолкали, снова вздыхали понимающе: мол, тетке не нравится эта хорошая песня, значит, у нее тоже хахаль есть. Про нее песня. И затягивали надоевшее: «Бояре, а мы к вам пришли, молодые, а мы к вам пришли» — это уже веселая песенка про сватовство…
И часто я нутром ощущал в глазах девочек затравленность и тоску, сходную с моей. Ноющую в груди тоску одиночества, покинутости, холода. Девочки мечтали о такой любви, которая вырвет их из этого состояния безысходности и слез, непрерывных слез и отсутствия сладенького, отсутствия похвалы и смеха в доме. Придет за ними какой-нибудь принц, все равно какой, и заберет их из этой жизни, в которой мама — это что-то злобное, ругающее и бьющее в отместку за пьяного папу. Или когда к маме приходит хахаль, и они вместе пьют водку и вино, а папа в это время сидит в тюрьме… «У твоей мамы хахаль добрый?» — слышал я девочкины разговоры. «Теперь у нее добрый, а раньше был злой, бил маму, а она — меня».
И еще девочки заунывно пели вразнобой: «Хоть поверьте, хоть проверьте, но вчера приснилось мне, будто принц ко мне примчался на серебряном коне». Эту песню каждый день передавали по радио, она мне обрыдла, и я затыкал уши. Я, хочешь не хочешь, уже наизусть знал эту девчоночью песню, в ней было одно некрасивое, неправильное слово: «гавот», с этим словом было что-то не так. Вполне можно было бы и без него обойтись, раз уж певица стесняется сказать его правильно, то есть так, как я слышал от соседей. Вообще не должно его там быть, этого «гавота», что это такое — «Сам король играл гавот»? Должно быть по-другому: «Потому что на рояле сам король играл в лото». Я видел рояль по телевизору, на нем очень удобно играть в лото, если поставить высокие скамейки по бокам. И тогда в песне все становится понятным, потому что в лото мы играли всем кварталом и смеялись часто во время игры. И там правильно поется, в этой песне: «Смеялся весь народ».