Байдан был первым, кто умер в войну от голода, и хоронил его весь город. Уж такой был уважаемый человек.
— Гроб на телеге везли, не сумели на плечи поднять, боялись, что разъедется от тяжести гроб-то, — вспоминала бабушка. — А ведь он сильно похудел перед смерьтюй, когда голодовал.
Потом, конечно, много кто от голода умер, но личности эти были помельче, и в памяти людской их похороны не остались.
Мама, конечно, слыхала про этого почитаемого в народе человека, смутно помнила его похороны даже, ведь ей тогда уже три годика было. И мама не спрашивала бабушку, почему это она вдруг «не Байданиха», а просто переставала потчевать ее сырами да колбасами, вкупе с вологодским маслом и твердосоленой горбушей.
— У Райки-то порося отъедается, — говорила бабушка с еле заметным осуждением. — Как думаешь, Таня, даст Райка хоть буженинки, а?
Мама начинала сердиться:
— Оль, ну с какой это стати, а? Ну почему она должна тебе что-то давать? Ты что, помогала ей поросенка откармливать?
Бабушка тушевалась от такого гневного маминого напора:
— Да как же, Таня… По-соседски…
— «По-сосе-е-едски»! — передразнивала ее мама. — Много больно вы ей по-соседски добра сделали…
Бабушка обиженно смотрела куда-то вверх и вдаль, моргала глазами.
— И вот тебе, Оля, десять рублей на Сашу, — продолжала мама, заминая тему о буженине.
Бабушка, конечно, отказывалась, говорила, что у нее на все про все хватает, но мама объявила с твердостью:
— Надо Сашу в детский садик отдавать. Нечего ему болтаться, а то в школе ему трудно будет. Пусть привыкает к коллективу.
(Я с тех пор возненавидел слово «коллектив»!)
— И научат там его читать и писать, — продолжала мама.
— Я и так умею читать и писать, я не хочу в детский сад! — хныкал я.
— Умеешь? Ах да, верно, — наморщив свой нос, припоминала мама. — Но ты еще плохо читаешь и пишешь, а там вам уже будут оценки ставить. Ты думаешь, мы тебя к малышне отдаем? Нет, ты ведь уже большой, ты сразу пойдешь в старшую подготовительную группу!
И снова я слышал неправду в бодром голосе мамы: ясно ведь, что она вовсе не считает меня большим, она думает, что я маленький, и когда говорит торжественно: «старшая подготовительная группа!» — то это просто так, это все выдумали взрослые, чтобы нас обвести, а на самом деле они смеются над детсадовцами — тоже мне, старшие нашлись! Вот они, мамы и папы, они действительно — старшие, а для нас это слово говорится только лишь в утешение.
Я не любил водиться со своими одногодками, я привык играть с большими мальчиками — братьями Князевыми и их товарищами. Но меня никто не спрашивал, что я люблю, а что нет.
А разговор уже свернул на другую тему.
— Бабушка сказала, что ты копишь деньги на машину, — улыбнулась мама. — Ну, покажи свою копилку!
Я испугался, что у меня сейчас отнимут найденные мною в магазинах деньги, я смотрел на бабушку с мольбой и укором: зачем выдала, почему не заступается за меня? Но мама достала кошелек и сказала многообещающе:
— Честное-пречестное слово, что я подарю тебе в твою копилку самую большую монету, какую мы с тобой сейчас найдем в кошельке!
Я обрадовался, побежал за гипсовыми собачками. Потом мы с мамой заглянули в пахнущий дерматином кошелек и…
— Вот! Вот самая большая монета! Ты обещала!
Я выхватил двумя пальцами огромный рублище с отрубленной головой дедушки Ленина (я был уверен тогда, что слово «рубль» придумали потому, что на нем — отрубленная голова эта была).
Мама заметно растерялась.
— Нет, это не монета, я совсем другое имела в виду… Это слишком для тебя, Саша, нет, нельзя.
И забрала у меня рубль.
Я испытал тогда сильное потрясение. Да, я знал, что мама обманывает людей, но — чужих людей. Например, свою начальницу Олимпиаду Васильевну, когда чокается с ней рюмками «за дружбу», а потом, когда та уйдет, смеется над ней или говорит, что Олимпиада Васильевна «положила глаз» на папу, или говорит про нее, что она «безмужняя, беспартийная и беспардонная».
А сейчас она обманула меня, а я ей поверил!
— Рубль это рубль, а не монета, он ведь бумажный, а этот рубль просто такой сделали, из железа, — объяснила мне мама. — Вот двадцать копеек, положи в свою собачку, у тебя ведь там таких больших денежек нет, наверно…
— Есть у меня, там полно таких, — буркнул я. — Там уже три рубля двадцать три копейки.
— А сейчас сколько? — поощрительно спросила мама.
— Три рубля сорок три копейки. Не хочу в детский сад. Хочу с бабушкой.
…Рано утром мы втроем шли куда-то по направлению к горсаду.
Я семенил и плакал, и ни мама, ни бабушка не понимали, почему я плачу.
— Ножки жмет? Узел перетянули на подбородке? — спрашивала то бабушка, то мама.
По их убеждению, страдать я мог, только если мне больно или я хочу есть или пить, для других страданий я еще слишком мал, не дорос еще, и душа у меня болеть не может, ибо она еще только формируется, душа-то, и когда она сформируется и заболит — это еще дожить надо.
На деревьях еще была желтая листва, а кое-где и зеленая, но бабушка сказала, что на улице ветер, и, желая выказать перед мамой свою чрезвычайную обо мне заботу, предложила надеть на меня цигейковую шубку.
— Шубу, только шубу, конечно! — с нажимом говорила мама, соглашаясь.