Аркашины враки - [79]
Клуб молчал. Потом опять раздался протяжный крик Васьки. На этот раз Веня приложил к стене ухо, как врач прикладывает стетоскоп к спине больного, пытаясь услышать в дышащих легких всхлип болезни.
– Черт его знает… – сказал наконец он. – Да чего в самом деле, что она – дурее нас? Раз ушла, значит, надо ей. Жива ведь!
Но он все-таки постоял еще немного, поглядел в зал, послушал. Клуб дышал спокойно. Веня нагнулся, подхватил Матю, сунул ее себе за пазуху – небрежно, вниз головой – и, не заботясь, как она там разместится, застегнул пуговицу.
– Пора нам. А вы спать ложитесь. – И вдруг передразнил: – «Васька! Васька!..» Свихнулись уже совсем. Праздник завтра. И лозунг свой ты бросай, хватит уже, слышишь?
Он подошел к матери, серьезно посмотрел ей в глаза, и Фая видела, как в лице Вени что-то дрогнуло. Он постоял секунду, глядя на мать, но тут же вечная, непобедимая, нагловатая улыбка разлилась по его лицу. Он покрутил указательным пальцем у виска:
– Семьдесят восемь лозунгов… Да столько и домов-то в Буртыме нет. Не сходи с ума, Агния. Спать иди.
Схватил ватник и шапку, лежавшие на трибуне, надел и вышел.
Мать и Фая еще постояли на сцене.
– Чего мы испугались? – спросила мать. – Фаичка, правда ведь, спать надо идти. Завтра праздник, дел будет много. Пошли?
Фая подошла к матери, ткнулась лицом ей в живот – она всегда носом, щеками будет помнить материн живот. Они больше не говорили о Ваське, и Васька молчала. И на недописанный лозунг мать не глянула больше. Легли они вместе, на диван.
Их разбудили ни свет ни заря – приехали за флагами и лозунгами. Три мужика в валенках с калошами, с дымящимися самокрутками в зубах, не снимая шапок, не глядя по сторонам, топая и поругиваясь, начали таскать из гримировочной один за другим кумачовые лозунги, аккуратно уложенные матерью как бы стопкой – подрамник к подрамнику, с полу до высокого потолка. Директор Сидоров встал у распахнутой на улицу двери, наблюдая за мужиками, не унесли бы чего лишнего. На сцену и в гримировочную залетали, тая, снежинки, стопа лозунгов убывала, а лужа на полу от валенок с калошами все росла. Уже и свернутые в трубки бумажные лозунги, лежавшие поленницей у стены, поплыли на улицу, мужики уносили их охапками, как дрова. Уже и флаги, частоколом выстроившиеся на сцене, двинулись украшать буртымские занесенные снегом избы и бараки. А мужики все ходили и ходили, поругиваясь и дымя. Вынося из клуба продукцию матери, они вносили пихтовые ветки, сваливали их в углу сцены. Клуб постепенно заполнялся новыми запахами и непривычными звуками. Даже оркестр за стеной начал в это утро сипеть, хрюкать и кукарекать как-то по-особенному: духовики волновались, в первый раз в этом сезоне им предстояло играть на публику, у новеньких, пришедших к Бржевскому в этом сентябре, дрожали губы и немели пальцы. Пришли в клуб какие-то тетки, а также все уборщицы, библиотекарша, кассирша. Они перетаскали в фойе пихтовые лапы и стали связывать в гирлянды, перевивая их полосками кумача. Агния Ивановна руководила, завязывала пышные банты, восхищавшие теток, потом вдруг бросала все и вылетала в одном платье на улицу – поглядеть, как вешают на клуб праздничное панно, срисованное ею по клеткам с заветной, три года хранившейся в чемодане, ждавшей своего часа почтовой открытки. Взятие Зимнего, и броневик, и крейсер «Аврора», и профиль бородача-солдата, и матрос, перевязанный пулеметными лентами, – все разом помещалось на маленькой открытке, а теперь и на просторном панно. Панно… И слова-то такого в Буртыме еще не слыхали. Но быстро, быстро привыкнут к нему буртымцы.
Мать бегала, заботилась и руководила в последнем уже приступе оживления и приподнятости, а Фае было что-то нехорошо. Что нехорошо, она и сама не понимала. Хлопали двери, заманчиво пахло хвоей, народ толкался и занимался какими-то делами, оркестр за стенкой набирал мощь и уверенность, а Фае было все равно. Она и с Хамидкой перекинулась всего двумя словами.
– Чего делаешь? – спросила Хамидка, войдя в гримировочную.
– Ничего, – ответила Фая.
– Почему? – снова спросила Хамидка.
– Не знаю, – сказала Фая.
– Ну, я пойду… А ты не пойдешь? – Хамид-ка мотнула головой в сторону голосов, топота, запаха хвои.
– Нет, я не пойду.
Хамидка ушла, а Фая осталась сидеть в углу дивана. Она сняла с полки Пушкина, принялась перелистывать тончайшие страницы огромного этого тома. Иногда попадались рисунки, больше пушкинские, пером, потом она рассматривала портреты пушкинской родни и самого Пушкина в детстве. Она разбирала по складам надписи, но не все, а только к тем картинкам и портретам, где был Александр Сергеевич. Его фамилию она не читала по складам, а узнавала всю, целиком. «Пушкин! – читала быстро и громко, а потом уже по складам: – Ли-це-ист». Том был большой, и день был большой. Где-то на первой трети тома прибежала мать, принесла редко случавшейся в их жизни колбасы, открыла заповедную банку сгущенки, и они пили чай со сгущенкой, ели хлеб с колбасой. Потом мать вымыла чашки, спохватившись, вымыла и Васькину миску и снова убежала. А Фая ушла за шкаф и опять взялась перелистывать Пушкина, водя пальцем по крупным буквам и задерживаясь на ятях – она их путала с твердыми знаками. Фая и не заметила, когда стало темнеть. Просто она не смогла читать подписи, заголовки, наконец и лица на портретах перестала различать – дамы с локонами и мужчины с бакенбардами как в темную воду погрузились. День был все-таки осенний, почти зимний, короткий. Фая достала подаренный Веней фонарик, стала светить им, но, услышав шум в гримировочной, вышла из-за шкафа. На сцену волокли длинный стол. Фая посмотрела со смущением на обнажившуюся груду жестяных банок из-под красок и стеклянных из-под кабачковой икры – скрытая до сих пор столом изнанка жизни открылась на всеобщее обозрение. Но никто, кажется, не замечал этой неопрятной груды. Фая поднялась на сцену. Там уже почти все было готово к торжественному собранию: гирлянды из пихты висели на бордовом плюшевом заднике, которым задернули киноэкран, трибуна стояла на авансцене и графин с водой стоял на трибуне. Вот только стол был еще голый, свет от сильных, праздничных ламп проникал сквозь знакомую дырку и падал на пол, выделяясь в тени желтым пятачком, как бы солнечным. У Фаи на глазах стол застлали кумачовой скатертью в фиолетовых чернильных пятнах, пятачок исчез, словно кто-то накрыл его темной ладошкой. Потом принесли два горшка с искусственными хризантемами и горшок с настоящей, тети-Нюриной, геранью и еще зачем-то чернильный прибор из оргстекла из кабинета Сидорова. Все это тоже поставили на стол. Стулья выстроились за столом – для президиума. Пора было начинаться празднику.
Когда ее арестовали, она только что забеременела. Доктор в тюрьме сказал, что поможет избавиться от ребенка: «Вы же политическая — дадут не меньше восьми лет. Когда дитятке исполнится два года — отнимут. Каково ему будет в детских домах?» Мать лишь рассмеялась в ответ. Спустя годы, полные лишений, скорби и морока, она в очередной раз спасла дочь от смерти. Видимо, благородство, закаленное в испытаниях, превращает человека в ангела. Ангела-хранителя. Рассказы, вошедшие в книгу «Молёное дитятко», писались в разные годы.
«КРУК» – роман в некотором смысле исторический, но совсем о недавнем, только что миновавшем времени – о начале тысячелетия. В московском клубе под названием «Крук» встречаются пять молодых людей и старик Вольф – легендарная личность, питерский поэт, учитель Битова, Довлатова и Бродского. Эта странная компания практически не расстается на протяжении всего повествования. Их союз длится недолго, но за это время внутри и вокруг их тесного, внезапно возникшего круга случаются любовь, смерть, разлука. «Крук» становится для них микрокосмом – здесь герои проживают целую жизнь, провожая минувшее и встречая начало нового века и новой судьбы.
«Неконтролируемая мысль» — это сборник стихотворений и поэм о бытие, жизни и окружающем мире, содержащий в себе 51 поэтическое произведение. В каждом стихотворении заложена частица автора, которая очень точно передает состояние его души в момент написания конкретного стихотворения. Стихотворение — зеркало души, поэтому каждая его строка даёт читателю возможность понять душевное состояние поэта.
Воспоминания о детстве в городе, которого уже нет. Современный Кокшетау мало чем напоминает тот старый добрый одноэтажный Кокчетав… Но память останется навсегда. «Застройка города была одноэтажная, улицы широкие прямые, обсаженные тополями. В палисадниках густо цвели сирень и желтая акация. Так бы городок и дремал еще лет пятьдесят…».
Рассказы в предлагаемом вниманию читателя сборнике освещают весьма актуальную сегодня тему межкультурной коммуникации в самых разных её аспектах: от особенностей любовно-романтических отношений между представителями различных культур до личных впечатлений автора от зарубежных встреч и поездок. А поскольку большинство текстов написано во время многочисленных и иногда весьма продолжительных перелётов автора, сборник так и называется «Полёт фантазии, фантазии в полёте».
Спасение духовности в человеке и обществе, сохранение нравственной памяти народа, без которой не может быть национального и просто человеческого достоинства, — главная идея романа уральской писательницы.
Перед вами грустная, а порой, даже ужасающая история воспоминаний автора о реалиях белоруской армии, в которой ему «посчастливилось» побывать. Сюжет представлен в виде коротких, отрывистых заметок, охватывающих год службы в рядах вооружённых сил Республики Беларусь. Драма о переживаниях, раздумьях и злоключениях человека, оказавшегося в агрессивно-экстремальной среде.
Эта повесть или рассказ, или монолог — называйте, как хотите — не из тех, что дружелюбна к читателю. Она не отворит мягко ворота, окунув вас в пучины некой истории. Она, скорее, грубо толкнет вас в озеро и будет наблюдать, как вы плещетесь в попытках спастись. Перед глазами — пузырьки воздуха, что вы выдыхаете, принимая в легкие все новые и новые порции воды, увлекающей на дно…