Лагерные бараки смотрели на меня черными квадратами выбитых окон. Дощатые крыши были покрыты толстым слоем ярко-зеленого мха. Доски кое-где провалились внутрь, часть из тех, что с краю, сорвало ветром, и наружу торчали потемневшие лиственничные стропила. Чтобы добраться до ворот лагеря, мне предстояло пересечь лагерное кладбище на бугре, метрах в трехстах от ограждения. Талая вода и дожди успели прорыть глубокие, заросшие травой канавы.
Большинство могил осели и почти сравнялись с землей. Над бугорками кое-где торчали колышки с прибитыми к ним нестругаными досками. Различить надписи на них было уже невозможно. Четыре десятка лет полностью стерли память о людях, умерших или убитых в Якутлаге ЛБ-162/08, который когда-то обслуживал прииск «Медвежий».
Карабин натер плечо, и я перевесил его на другое. За последние дни я видел достаточно смертей и, по существу, сам был в западне, вырваться из которой у меня почти не оставалось шансов. Нервы были на пределе, я вскидывал оружие, услышав любой подозрительный звук. Старое зековское кладбище еще больше нагнетало напряжение.
Здесь хоронили с сорок второго года по пятьдесят восьмой. Несколько сотен могил покрывали вершину и склоны холма. Я невольно ускорял шаг и снова останавливался возле очередного бугорка. Когда-то очень давно я отсидел в этом лагере год. Здесь, на кладбище, лежали люди, которых я знал, и некоторые из них были мне близки.
Часть могил разрыли песцы и лисы — из-за вечной мерзлоты хоронили мертвецов неглубоко. Желтая берцовая кость валялась возле вбитого колышка. Рядом лежали кости поменьше и кирзовый ботинок с оторванной подошвой. В другом месте я увидел грязно-серое полушарие черепа. Канава, промытая водой, вынесла на поверхность останки еще нескольких человек: черепа, россыпь костей, клочья истлевшей лагерной одежды.
Я спустился по склону и зашагал вдоль двойной ограды, по-прежнему опоясывающей лагерь. Ржавая колючая проволока частыми рядами шла от столба к столбу, и перебраться сквозь ограждение было так же невозможно, как и сорок лет назад. Ничего не скажешь — лагеря тогда строили на совесть.
Через каждые тридцать метров висели жестяные рефлекторы, в которых когда-то торчали мощные электролампы, освещавшие по ночам ограждения и запретную полосу. Я сам вешал эти лампы и помню их мертвенно-желтый свет, сжатый в шар клубами стылого и плотного зимнего воздуха. Зимой здесь частенько зашкаливало за пятьдесят градусов — самое место для кающихся грешников.
Я подошел к воротам. Бревенчатая сторожевая вышка покосилась, нависнув над трухлявой крышей КПП. Одна половина ворот была выбита и отброшена в сторону, другая широко распахнута.
Я медленно шел через лагерь. Когда-то здесь все было вытоптано тысячами башмаков и сапог, теперь повсюду поднималась еловая и березовая поросль. Одна береза росла прямо из окна барака, вымахнув высоко над двухскатной дощатой крышей. Ломкая сентябрьская трава, тронутая первыми заморозками, уже полегла и хруст ее под сапогами был единственным звуком в заброшенном мертвом лагере.
Мне нечего было здесь делать. Я мог выйти к прииску и реке более коротким путем. Но я упрямо шагал через лагерь, мимо трухлявых обомшелых бараков, сумевших пережить тех, кто в них когда-то обитал.
Прииск «Медвежий» опять входил в меня, восемнадцатилетнего зека по кличке Малек. Я чудом вырвался отсюда в пятьдесят восьмом году. Спустя тридцать восемь лет меня снова затолкали сюда. И я снова пытался вырваться из западни…
Часть первая. Сны «Медвежьего»
Апрель на «Медвежьем» — еще не весна. К утру длинный полупустой барак выстывал до нуля, хотя всю ночь топились две кирпичные, обмазанные глиной печки.
Разбуженные ударами железяки о металлический рельс, вокруг меня копошились полусонные люди, торопливо натягивая на себя фуфайки, валенки, сворачивая и прикуривая у печек первые, самые сладкие и дурманящие самокрутки. Движения у всех убыстренные, и не от того, что нас кто-то сильно подгоняет, — просто это единственный способ согреться. Да и бригадиры не дают чухаться, надо строго к определенному времени поспеть в столовую.
В тот год нас часто кормили пшенкой, затхлой от многолетнего хранения, с хрустящими на зубах красными зернышками проса. Пшенку, наверное, списали с каких-то военных складов, но для нас она была сущим кладом. Это было куда лучше, чем каша из сизой, совершенно безвкусной ячневой крупы. Пшенку добавляли и в обеденную рыбную баланду, где плавали лохмотья почерневшей за зиму квашеной капусты, и похлебка получалась довольно сытной.
Я торопливо выскребал алюминиевую миску. Рядом со мной так же быстро расправлялся с порцией каши-размазни мой товарищ и напарник Мишка Тимченко по кличке Кутузов. Он был долговяз, широк в кости, и огромные лапы почти на четверть торчали из коротких рукавов засаленной и жесткой, как кирза, телогрейки. Нас всех недавно стригли, но Мишкины волосы упрямо и быстро отрастали вновь, покрывая голову светло-русой шапкой кудрей.
Гармонь Мишке — и вот он первый парень на деревне! Но гармонь Мишкина осталась далеко отсюда, а на грязно-белом прямоугольнике синел жирно выведенный химическим карандашом семизначный зековский номер. У Тимченко хороший, по-деревенски мягкий характер. За восемь месяцев моего пребывания на «Медвежьем» мы с Мишкой крепко подружились.