Лев Тимофеев
Житейское
Едва различимые в темноте, около сельского медпункта сидели две женщины. Вначале они тихо разговаривали, но потом надолго замолчали - стали слушать, как переговариваются между собой идущие из клуба девушки. Из клуба почти все прошли уже, и теперь расходились последние. Было душно, и слабо пахло духами и жареными семечками. Кто-то одинокий разглядел тени у медпункта и свернул было с дороги.
- Полина? - осторожно спросил мужской голос.
- Нету, нету, - недовольно ответила одна из женщин, старуха по голосу.
Мужчина постоял еще минуту, закурил и пошел прочь. Больше на дороге никого не было. Тяжело дыша, пробежала собака, и вокруг стало совсем тихо.
- Монашка рассказывала... пузыри-то по рекам плывут - так это младенцы убитые, - сказала старуха.
Вторая женщина промолчала и вздохнула.
- Мама, - сказала она, - если что случится, вы свидетельница, я ничего над собой не делала. Это вся причина в нем.
- Не знаю, - безразлично протянула старуха. - Ты замужем, тебе жить...
Фельдшерица пришла неслышно, вошла, видимо, со стороны огородов, и, когда в окнах вдруг зажегся свет, старуха вздрогнула от неожиданности... В медпункте было светло и чисто. Фельдшерица Полина молча курила и сквозь дым смотрела припухшими глазами на старуху и на ее дочь - очень толстую сорокалетнюю бабу Анну Куверину, которую все попросту звали Нюркой.
- А ты, старая, ступай, - сказала Полина, когда Нюрка пожаловалась на свою болезнь и бабка презрительно скривила рот. - Ступай, ступай, тебе пока здесь делать нечего. На крылечке посиди.
Когда минут через пятнадцать, быстро соскучившись в одиночестве, старуха вернулась, ничего, казалось, не произошло. Фельдшерица сидела за своим белым столом. Время от времени она крутила ручку телефона и тихо звала в трубку: "Выша, Выша...". Но ей никто не отвечал. На вышинской почте, видимо, спали или отлучились, и никто не видел загорающейся на коммутаторе лампочки, не слышал легкого щелчка, сопровождающего каждый вызов.
Нюрка сидела на лавке возле стены и смотрела прямо перед собой. На противоположной стене ржавыми кнопками прикреплен был яркий плакат, на котором изображены две очень толстые, опухшие от сытости китайские девочки. Старшая, лет семи, рисовала красного петуха. По низу плаката было крупно написано: "Это - кукареку". Фельдшерица Полина несколько лет назад привезла его из Рязани, и теперь, когда предполагалось, что медпункт скоро переедет в новое помещение, собиралась подарить Нюрке. Но если Нюрку отвезут в больницу, подарит кому-нибудь другому.
- Если меня в больницу, вы картину заберите у ней, - тихо сказала Нюрка матери. - Она обещала, я ей за это печь белила.
Старуха не ответила.
- Выша! - вдруг закричала Полина. - Выша! Мне боль-ни-цу! Больницу...
- Если случится что, - сказала Нюрка, - вы, мама, свидетельницей будете, я над собой ничего не делала. А только не держатся его дети во мне.
- Когда рожать собиралась? - тихо спросила Полина, прижимая трубку к уху плечом.
- На Сдвиженье семь месяцев будет, - сказала Нюрка.
- Ася Хамзаевна! - снова закричала фельдшерица. - Мне Асю Хамзаевну позовите... Тяжелый случай...
Она снова замолчала. Видимо, там, за пятнадцать километров, пошли будить врача.
- Сдвиженье - не знаю, это когда? - тихо спросила она, жадно затягиваясь новой, только что зажженной сигаретой. Про нее плохое говорили, будто с учителем она...
- Воздвиженье Креста Господня, - зло сказала старуха. - Курить-то вот знаешь.
- Ты мне дату скажи, - все так же тихо и спокойно сказала Полина.
- В общем, через месяц, - посчитав в уме, быстро сказала Нюрка и в страхе, что мать скажет еще какую-нибудь грубость, улыбнулась фельдшерице.
- А где мужик-то твой? - все так же тихо и не выпуская трубки из-под уха, придерживая ее плечом, спросила та.
Нюрка чуть не заплакала от неожиданной обиды этого вопроса и только молча махнула рукой. А старуха рядом с ней еще больше подобралась и выпрямилась от строгости.
Муж у Нюрки был пьяница. За двадцать лет совместной жизни нажили они троих детей - все девочек, - а больше родить никого не могли, как говорили врачи, по причине его прогрессирующего пьянства. В последние годы он ходил в пастухи и теперь был в отъезде - погнал бычков сдавать на мясокомбинат. А там, на мясокомбинате, по слухам, у него была одна рабочая, и каждый раз, попав туда, он запивал. Обида была не в том, что он там пьет с чужой бабой, а в том, что все это не вовремя: лето стояло жаркое, сухое, и даже теперь, к концу августа, не только не похолодало, но, наоборот, прибавилось и духоты, и пыли, и крупных злых слепней, которые истощали скот, мешали пастьбе и нагулу. Впрочем, нагул и удой и без того были плохи - корма все почти повыгорели, и потому-то и решил колхоз заблаговременно освободиться от бычков - их-то Нюркин муж и погнал в город. Но ведь это колхозных погнали, а свою-то корову не погонишь. Без нее зимой молоко где брать? А девочкам есть нужно, и поросенка выпаивать нужно. Дома от него хоть какая-никакая помощь. А так - и вовсе никакой.
Нюрка и сама могла косить и ходила, косила, но ей это было мукой: в лугах было много слепней, а их, да и всяких других летающих и ползающих насекомых она боялась до смерти. Однажды, еще в детстве, невидимая мушка прыснула ей в глаз своих личинок, немедленно заползали по зрачку какие-то мелкие червячки, и Нюрка от страха и острой боли тихо осела на землю. Она бы, может, и ослепла тогда, если бы мать сразу не промыла глаз водкой.