Мы стояли на ипподроме под Парижем. Каждый день приходили к нам русские. Вдруг пришел Винкфильд, знаменитый Джеймс Винкфильд, скакавший некогда с успехом в Москве у Манташевых.
— Мое почтение!
Драгоманов,[1] наш глава, тут же узнал его. Он встал перед стариком как в строю:
— Узнаете? Мальчиком у вас ездил.
Пошли мы с гостем по конюшне. Про Анилина он сказал:
— Хорош, но тела скакового пока нет.
Эти слова вспоминал я на старте. Каждый заперт в отдельной кабинке — звонок, дверцы открываются: «Пошел!» Ничего этого Анилин в жизни своей не видел и, как приехали в Париж, робел. И я боялся: кабинка до того узка, что у всадника, если только лошадь чуть попятится, колени оторвет.
— Ты уж, Николай, как-нибудь выскочи, — попросил Драгоманов.
«Как-нибудь» Насибов делать ничего не привык. Насибов есть Насибов.
Я заставил Анилина прижаться носом к дверце и освежал его поводом, дожидаясь последнего мгновения.
Слева от меня виднелся английский премьер-жокей Пигот. Драгоманов про него рассказывал: прадед его тоже скакал у нас, в России. Как-то побился с Болотовым, что объедет. И проиграл. Тут же прямо с весов пошел в туалет, принял яд. Вот это, я понимаю, порода![2] Правда, для жокея нынешний Пигот высоковат. Верзила! И глуховат к тому же. Но этим он даже пользуется. С ним ухо надо держать востро. Как-то мне в скачке кроссинг сделал — поперек дороги поехал, круп подставил. «Что же ты делаешь?» — после спрашиваю. «Простите, сэр, не слышат ваших копыт». В Париж Пигот только утром прилетел. «Где, — говорит, — эта скотина, которую мне погонять предстоит?» А «скотина» еще в прошлом году оценена была в двести пятьдесят тысяч.
Старт! Я кинул жеребца из коробки.
Вылетая, услышал слева шум. У Пигота лошадь не пошла. Он спокойно, как профессор, «прописал» ей хлыста. Но жеребенок заупрямился, и англичанин невозмутимо остался на старте. А как только расседлал, отправился в аэропорт и улетел. Вечером он скакал в Токио.
Я с пятнадцатого места переложился на пятое, поработал поводом, вырвал голову скачки и повел. Драгоманов скажет: «Зачем? Сидел бы себе и выжидал». Я знаю зачем. Едут французы кучно. Сторожат друг друга, а потом идут на рывок. Мне же выгоднее взять их на силу.
«Эх, — качал я поводьями, — было бы время пару пробных галопов сделать, дыханье жеребцу открыть, как бы сейчас от них ушел!» Говорил ведь, говорил: «Что-нибудь одно — или производителем стоять, или на приз скакать!» А мне: «Случной сезон! Селекционный план!» Вот вам и план… Э, маленький, давай!
Ходи конем с расчетом. Есть среди жокеев, конечно, слишком уж шахматисты. Выигрывают в уме, а в скачке полная неожиданность вышибает их из седла. Когда скакал я в первый раз за океаном, нас толкнули — Гарнир упал на колени. Если бы я «переживал» или «рассчитывал», то моя бы скачка и кончилась. Но я, когда скачу, вижу все примерно так, как вы — за обеденным столом. У финиша Гарнир был вместе с головными лошадьми. Слезаю, Драгоманов говорит: «Коля, у тебя лицо в крови». А я и не заметил. Это Гарнир, когда с колен подымался, меня по «портрету» задел.
С Анилином мы были уже у полукруга, когда услыхал я и понял: «Вот он!» На нас надвигался Морской Орел — «лошадь века».
Любое животное с гривой и хвостом можно назвать «лошадью». Чем не лошадь? Ржет, брыкается, ушами шевелит. Но из того, что не все Лошадь видели, еще не следует, будто и не бывает этого — жеребец-дарование, кобыла-талант. Был же наш Крепыш. Был итальянский феномен Рибо. И вот он, Морской Орел…
Я взял Анилина на себя. С другим соперником я стал бы резаться, именно здесь, чтобы вымотать его, бить на силу. Но лошадь, чей класс измеряется «веком», — не очередная знаменитость. Другая дистанция, так сказать.
Пусть делает скачку, а я дам своему передохнуть.
Гнедой, глубокий, но не крупный, не без пороков, которые, однако, составляют шик классной лошади, Морской Орел поравнялся со мной. Пожалуй, два, а то и все три миллиона за него после этой скачки дадут. Плечо какое! Куда ногу выносит! Рычаги.
Его жокей, «золотой мальчик», просто притулился на седле. Стремена у него были до того коротки, что он почти стоял на спине у жеребца. Французы вообще сидят невообразимо коротко.
Я уперся в повод, чтобы поддержать Анилину голову и дать ему вздохнуть у последнего поворота.
Иногда меня спрашивают: «А мустанга вы перегоните?» М-мустанга… То сказки. А у нас скачки. Скаковая лошадь несется так, что никаким легендарным вашим мустангам не снилось. На Вашингтонский Кубок ехали, мировой рекорд побили, Анилин тогда третьим был, и мне же еще говорят: «Что ж вы так?» Да ведь там не лошади Пржевальского скачут!
Вашингтонский Кубок штурмовал я из года в год, и он был бы у нас, пожалуй, если бы скакать на него сразу после того, как Анилин взял Приз Европы. Вот когда дыханье у жеребца открылось! «Нет такой лошади, которая могла сделать два резвых броска по дистанции», — говорили эксперты. Но мы с Анилином их сделали. И надо бы сразу в самолет — и на Вашингтонский. «Но, — говорят, — Коля, вдруг после такого триумфа жеребца скомпрометируешь?» Я и остался.