Книга не находилась. Еще вчера она лежала на столе, отдельно от других книг, массивный том в светло-серой обложке, названный его автором, Жаном Боделем, совсем не так, как положено называться научным трудам. «Книга буффонов» — назвал ее Бодель, и Карташев прекрасно помнил изображение средневекового жонглера в пестром шутовском наряде на ее обложке, этот жонглер еще приснился ему ночью, погрустневший и почему-то седой, в сером монашеском одеянии, он молча разводил руками, словно потерял что-то, а наутро, собираясь в университет и раскрыв уже портфель, чтобы сунуть туда книгу, Карташев увидел, что на столе ее нет. Мало того, не было и конспекта главы V, об итальянских острословах эпохи Возрождения, который он собирался использовать при чтении лекции, а ведь он два дня потратил на составление этого конспекта. Книгу сегодня нужно было сдавать в библиотеку, очередь на нее была страшная, и вот куда-то она задевалась.
Карташев ходил по дому и заглядывал в уголки. Уголков было невесть сколько, их образовывало огромное множество книг, в шкафах и наваленных как попало, огромное количество книжной мудрости заполняло его дом, и в этом глубоком море он не мог найти одной нужной ему книги. Пора была собираться, лекция была в 10, а он, подчиняясь какому-то вялому упорству, все шатался по комнатам и неожиданно натыкался на книги, который сейчас были не нужны, но, кто знает, могут пригодиться в будущем. В некоторые он на минутку углублялся, а потом отпускал, и они как камень исчезали в книжной бездне, так что, оглядываясь, он их уже не видел. Аня, бывшая жена, всегда ругала его за этот книжный развал. Таня, тоже бывшая, но не жена, восхищалась и все пыталась расставить книги по местам. Но как расставишь книги, которые всегда нужны? Ведь книги были его жизнь, а как по полкам расставишь жизнь?.. Жизнь должна громоздиться по стульям, стопками торчать на столе, скапливаться в углах. Полок на жизнь никогда не хватает. Может, поэтому расстались они и с Таней.
Да, вся жизнь доцента Михаила Дмитриевича Карташева была в этих книгах. Некоторые написал он сам — о средневековом площадном фарсе, о скоморохах, о театре Панча, о всем этом бездумном комиковании, смехе толпы, смехе отдельных личностей, к толпе старавшихся себя не причислять, о смехе вообще. При этом был Карташев человеком удивительно несмешливым и скорее терялся, когда в его присутствии кто-либо начинал смеяться над чем-либо, будь то комедийный сериал или анекдот. Вместо того, чтобы присоединиться, ответить взрывом здорового хохота, который принято называть народным, Карташев чутко прислушивался к этому смеху, смеху ближнего своего, будто стараясь расслышать в нем что-то не от смеха сего, что-то смешанное. Приходя, начинал он рыться в книгах и всегда находил то, что искал, очередное доказательство какой-нибудь теории, и тотчас же садился писать. Записать что-то было важно, а вот напечатать — нет, и многое написанное так и кануло в пучину книжного моря, казалось бы, бесследно, и лишь один Карташев знал, на каком участке дна искать выпущенное из рук.
То, что Карташев был несмешлив, вовсе не значило, что у него отсутствовало чувство юмора. Историкам буффонады без чувства юмора нельзя. Дело было в самоотстранении, в том расстоянии, на котором Карташев наблюдал за смехом, в намеренно замедленной реакции на смешное, — так перестает замечать красоту исследователь гвинейских райских птиц, не видя в прекрасном оперении ничего, кроме отличительных особенностей новой разновидности. Садясь писать, Карташев часто посмеивался, и хмыкал, и заливался иногда смехом, а иногда хохотал во всю глотку. Но делал он это частным образом, и на кафедре никогда не слышали, чтобы он хохотал во всю глотку, ибо все, что он позволял себе на людях, это острить, и тонко, так что остроты его и пользовались заслуженной славой, чего он, конечно же, не знал. Аня, бывшая жена, их не любила, морщилась: «Вечно твои шуточки, Миша!» Таня же обожала, когда он бывал в ударе, и звонко хохотала над особенно удачными его остротами. Карташев, посмеиваясь, смотрел, как она хохочет, и приходил к выводу, что хохот бывает и не народным, бывает другим. Может, поэтому и прожили они с Таней так долго.
Строго говоря, книга Боделя не была научным трудом в том смысле, что автор ее опирался не на документы эпохи. В самом деле, какие документы, если речь идет о жизни знаменитых шутов и забавников, от которых зачастую не осталось ничего, кроме сочиненных о них анекдотов. «А ведь в те времена стоило помянуть лишь имя кого-нибудь из них, — пишет Бодель во вступлении, — как воздух сотрясался от хохота.» Вообще книга была симпатичная. Карташеву посчастливилось прочесть ее в оригинале лет двадцать назад, когда она только вышла. Теперь вот дождались и перевода. Была в этом итоговом труде мудрость, которой в других книгах Боделя, аграрного историка, писавшего о средневековой Галлии, не было. Симпатична Карташеву была и еще эта измена специализации, устремление за не своим, увлеченность иным предметом, погоня за словом, за летучим словом байки, в котором серьезный Бодель увидел документ. Слово отплатило ему сторицей: книга была афористична, как Экклезиаст, и полна той же печальной мудрости. Мудрость анекдота — вспыхнуло в мозгу Карташева, и он тут же засел за стол. Через какое-то время он очнулся и взглянул на часы. Было 10, он давно должен был приступить к лекции. Схватив портфель, со всех ног бросился он вниз, к машине.