Книги классиков науки кажутся нам величественно спокойными. Их бесстрастие обманчиво. Они были предназначены для битвы и в жестокой схватке завоевали право на жизнь. Все они восставали против того, что считалось в их время бесспорным знанием. И противопоставляли ему, вооруженному силой долголетней традиции, свои бунтарские доводы, спорные и неслыханные.
Но эпициклы Птолемея в астрономии, флогистон в физике и теория неизменности видов в биологии давно похоронены. Мы едва помним имена тех, с кем спорили Галилей, Ломоносов, с кем всю жизнь беспощадно сражался Тимирязев. Дерзкие своей новизной, утверждения сами стали очевидными истинами. И, читая какую-нибудь из книг-победительниц, мы больше почти не слышим бури, некогда бушевавшей в ней.
Теперь эти книги высятся перед нами, как горный пейзаж, озаренный ровным и немеркнущим светом.
Мы привыкли смотреть на них, почтительно удивляясь.
Эти книги кое в чем подобны картинам старых мастеров. Известно, что краски на полотнах, переживших поколения людей, приобретают, темнея, особый, неуловимый оттенок. Художники называют этот след столетий патиной времени.
Работу великих ученых прошлого покрывает тоже как бы патина времени. Даже эпохи в науке, когда жили и действовали они, кажутся нам окрашенными необыкновенным цветом. Разве с детства не представлялся вам особенным, отличным ото всех лет, тот год, когда неукротимый Коперник заставил самую Землю посторониться и освободить «красный угол» мира для Солнца; тот день, когда из типографии вышел том с длинным и неловким заголовков: «О происхождении видов путем естественного отбора, или сохранения благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь», и к вечеру у книгопродавцев не осталось ни одного экземпляра его. А десятилетие, последовавшее затем, — 1859–1869 годы! Тысячи людей самых разных профессий, безусых юношей, зрелых людей, воспитанных на пламенных статьях Белинского, стариков, помнивших еще живого Державина, тысячи русских людей первыми в мире брали в руки нетолстую, просто написанную, очевидно, задуманную как общедоступная, книжку «Рефлексы головного мозга», а спустя немногие годы открывали так не похожий на обычный учебник «Основы химии», и оба раза испытывали как бы легкое головокружение. Будто стали прозрачными кости черепа, а под ними «серое вещество» больших полушарий и въявь открылась величайшая тайна природы — психическая работа мозга; и стройный величественный Закон, более общий, чем законы полета звезд и планет, охватывал в «Основах химии» все мироздание, строительные кирпичи его — химические элементы, самую материю… Сеченов — значилось на заглавном листе «Рефлексов», Менделеев — звали автора «Основ».
Кажется, сколько с тех пор утекло воды! Вот на Западе еще был жив человек, написавший «Происхождение видов», Чарльз Дарвин, а уж потянулось тусклое безвременье.
Тогда-то изо всех щелей полезли там, в западной науке, пигмейские «полчища специалистов, различных „истов“ и „логов“», как гневно называл их Климент Аркадьевич Тимирязев. Тогда-то, заполонив науку, объявили они, что «наш век — не век великих задач», а «всякого, пытавшегося подняться над общим уровнем, окинуть взором более широкий горизонт», провозгласили мечтателем и фантазером.[1]
Случилось это, когда и самое общество капиталистическое начало дряхлеть и стал исходить от него запах тления, как от перестоявшегося поля, гниющего на корню.
В эту-то сумеречную пору и зародилась мысль, что непременно надо оборачиваться назад, чтобы увидеть где-то там, в далях прошлого, сказочных великанов-ученых: они были когда-то, но больше их нет, да и не может быть.
Я знавал одного доцента. Он не жил в тех странах, эпигонскую науку которых заклеймил Тимирязев. Изумительные события совершались на глазах этого доцента, в его стране наука о живой природе с беспримерной смелостью ставила и разрешала задачи, считавшиеся неразрешимыми и даже вообще невозможными, как квадратура круга.
А человек повторял:
— Сегодняшняя биология — это Монблан, нет, Эверест фактов и выводов, тысячекратно проверенных, нерушимых. Прошли времена, когда мог явиться некто и этак, тросточкой, разворошить, точно муравейник, все добытое до него. Наше дело — прилежно смотреть в микроскоп, нумеровать щетинки, вычерчивать вариационные кривые. Новый Дарвин немыслим. Будем довольны, если нам удастся прибавить к Эвересту свою щепотку песку.
Он был современником Павлова, Мичурина, Вильямса — гигантов, которым не перед кем было во всей истории естествознания склонить голову. Но словно повязка закрывала его глаза. Только в далеком прошлом он замечал создателей «Эвереста».
А в науке как раз, когда он говорил об этом, уже рушилось «нерушимое». Самоуверенные теории, преподаваемые в университетах, догмы, которые претендовали на неоспоримость таблицы умножения, оказывались в неподкупном, мощном свете нового знания грубыми ошибками, пристрастным толкованием предвзято подобранных фактов. Все увидели, что «тысячекратно проверенные выводы» зачастую только передержки, взятые напрокат из буржуазной идеалистической биологии.
Отметались не какие-нибудь второстепенные частности. Бой закипел вокруг самых основ биологии. Через всю историю ее, мы знаем, и раньше проходила борьба нового со старым, живого с мертвым, материализма с идеализмом. Но никогда еще не велась она с такой непримиримостью и уверенностью, и никогда не вмешивалась в теоретические разногласия практика такого размаха.