Выскочив из капища, парень огляделся, погрозил идолу кулаком и побежал к старой елке. Он прыгал, как заяц, в высокой траве, сума звенела и больно била его по пояснице.
Тропу шамана оставил он на краю поляны, у старой ели тропа шамана ныряла в осинник. Елка стояла на месте, а тропа сгинула, будто провалилась.
Он долго бегал, искал ее — плюнул, помянул добрым словом Егория-воителя и ударился напролом по густому осиннику. Пробился до редколесья, наткнулся там недуманно на лосиную тропу и стал спускаться по ней к Шабирь-озеру.
На еланях — полянах пахло цветущим чербалинником, в низинах — кугой. В мокрых чащобах держалось вчерашнее тепло. Потом все задавил вереск. Вереск сменили темные кусты ольховника. Кусты поредели, и парень выбежал на луга.
Навстречу ему поднимался сохатый. Увидев человека, зверь не остановился, только нагнул рогатую башку.
Парень отскочил. Сохатый пронесся мимо него.
Парень выдернул стрелу из налучника и, отпустив зверя на сорок шагов, выстрелил. Раненый зверь осекся как конь на скаку, сбился с хода. Парень выбежал за ним на тропу, выстрелил еще, но сохатый скрылся в зеленом подлеске.
Парень смеялся. Сохатый — не волк, ему не выгрызти обломка стрелы из крупа. К осени, обезумев от боли, он станет страшнее лютого зверя…
Горько плача, пролетела желна. Погрозив ей луком, парень пошел к березам напрямик, по густой траве, уминая, как снег, белоголовые цветы. Он знал — за березами Шабирь-озеро. Стоят там, у пологого берега, уткнувшись в песок, вогульские лодки — камьи. На передней камье сидит Майта. Баская она девка, ловкая, а все одно нехристь и бусурманка. Один бог, говорит, добрый и синий, как небо, а другой бог — страшный… Посмеиваясь, парень достал из сумы серебряную чашку, протер ее подолом рубахи. Он покажет эту чашку Майте и скажет: «Вот тебе от бога-болвана приношеньице. Замотал я богу твоему медвежьей шкурой башку…»
Поднялось воронье над березами — закружилось, закаркало.
— О-го-гоо! — закричал парень и побежал к озеру.
Расступились березы, заблестела вода. Он спустился к лодкам, вода потускнела, легли на нее темные густые пятна от прибрежных кустов.
Сняв лук и суму, он лег на теплый песок, напился и сел у воды, ждать хитрую Майту.
Она подошла незаметно, села рядом с ним и негромко засмеялась.
— Смотри! — он вытряхнул из холщовой сумы чашку.
Майта отшатнулась, закрыла руками лицо.
— Возьми! — он протянул ей чашку.
Но Майта побежала от него по песчаному угору наверх, к березам.
Он кинулся за ней, размахивая серебряной чашкой, кричал:
— Не бойся! Дикая…
Мелькнула в зелени красная рубаха Майты, мелькнула и скрылась. Он выбежал на угор… Кто-то больно хлестнул его по шее. Сгоряча он перемахнул еще через две валежины и свалился. Ухватившись за сук, пытался встать, но уже не мог. Нащупав на шее стрелу, он понял, что ранен, и заревел от обиды и боли…
Красные большие муравьи ползли по белой морщинистой коре, ползли к нему. Он хотел смахнуть их с шершавой березовой коры, поднял руку и повалился в траву.
Кондратию не спаслось. Едва забусели волоковые окна в избе, он поднялся с теплых овчин и сел в угол. Не раз приходилось ему рубить лес под пашню. Выбирал он лядины — делянки в чернолесье, но и с ольхой и березой. И нынче облюбовал он доброе место в лесу — без кислого ситника, без резучей травы.
Заскрипели полати. Татьяна спустилась на пол, обошла его постлань и встала в переднем углу на колени.
— Ты еси Христос сыне бога живого, — шептала она, качаясь под образами, — помилуй мя и прости еси…
Кондратий слушал ее, а сам думал о соседях из большого ултыра. Сколь мужиков приведет с собой старый Сюзь? Сколь топоров принесут ултыряне? Ведь полторы десятины надобно леса свалить.
— Благословен еси во веки… Аминь! — вздохнула Татьяна, поднялась с полу и закричала на девок: — Вставайте, бобрихи гладкие! Нету на вас погибели, — и ушла в бабий кут за печку.
Кондратий нащупал под лавкой бродни, обулся и без опояски вышел из избы.
Еще сине было кругом. Тихо. Одна Юг-речка звенела неумолчно. Он взял стоящую у стены рогатину и пошел вдоль темной огороди по мокрой крапиве. Надоела она всем, окаянная, а рубить на веревки рано, стебель не задубел. Он выбрался из крапивы у овина, под ноги к нему бросились собаки, узнали его и, тявкнув, уползли под сруб.
Ворота в конюшенник были раскрыты. Прохор был там, шумел на лошадей.
— Не поил? — спросил старшего сына Кондратий, заглядывая в конюшню.
— Веду, тятя.
Прохор выгнал мерина и двух кобыл, жеребца вывел на поводу.
— Братья где? — спросил Кондратий.
— Спят, натьто.
Кондратий пошел будить парней. Они летом спали в овине. Он разбудил Гридю. Ивашки опять дома не оказалось.
— С вечера, кажись, вместе ложились, — зевая, оправдывался Гридя. — Легли, значитца, и уснули.
— Мать спросит, скажешь: послал я Ивашку силки проверить на рябка.
— Дак вить на лядину идем, тятя.
— Скажешь, как велю!
Гридя поскреб пятерней брюхо:
— Мне чо… Как велишь. Рябки они в нижних осинниках держатся больше.
Кондратий ушел из овина растревоженный. Избаловала Татьяна Ивашку. Где шатается парень? Долго ли до беды! Леса кругом глухие, дремучие, зверье…