Старик с трудом натянул на себя одеяло, никак не мог согреться: то ли забастовали работники коммунальных служб, то ли без объявления причин ЖЭК отключил горячую воду. Только что возвратился с рынка, где торопливо прошел мимо прилавков, которые буквально ломились от продуктов, эти яства были не для него. Купил килограмм костей, но варить суп сегодня не было сил. К тому же вернулся в расстроенных чувствах. Возле рынка какой-то холеный хлыщ подошел к нему, развязно так сказал: «Дед, продай железку!» и показал на медаль «За отвагу», которую он, по привычке, носил на лацкане пиджака с давних пор. «Зачем тебе медаль?» — «Для коллекции, — ответил хлыщ, — у меня советских и немецких наград — уйма».
Медаль он, конечно, не продал, хотя искушение было. На вырученные деньги купил бы сливочного масла, куриных окорочков, но … понимал: вся вкуснятина в горло бы не полезла, соверши он такой «товарооборот».
«Боже Правый, — горестно подумал старик, — как быстро жизнь пролетела. И главное, все было зазря, муки и раны, голод и холод, страдания и нищета. Разве такой доли заслужили они, пройдя огонь и воду? Мечтали о времени, когда, одержав победу, заживут по-человечески, счастливо и спокойно, как те же немцы, но …»
Невеселые мысли вспугнул настойчивый стук в дверь. Старик прислушался, не показалось ли. Стук повторился. Пришлось, кряхтя, вставать с кровати. На пороге стояла улыбающаяся почтальонша Нюра.
— Неужто пенсию досрочно принесла? — обрадовался старик.
— Ну, господин — товарищ Банатурский, — нараспев проговорила Нюра, — танцуй, бандероль тебе приволокла!
— Бандероль? Мне? Шутишь! — старик скривил губы. Давненько не получал ни писем, ни телеграмм. Жил одиноко, как перст, не жил, доживал.
— Заграничная, видать, бандероль, — не унималась Нюра, — любо-дорого в руки взять. На! — протянула толстый конверт, густо заклеенный иностранными марками. — Распишись! Вот здесь, видишь, Банатурский. Теперь распечатывай конверт, интересно, кто тебя, дедок, раскопал.
— Спасибо, Нюра, вы свободны! — попытался улыбнуться старик.
Любопытство разгоралось в нем до зуда в кончиках пальцев. Дождался, когда почтальонка ушла, дрожащими руками распечатал конверт, извлек бланк с фирменным красочным знаком, прочел: «Господину Б. Банатурскому. Общество бывших ссыльных немецких женщин, ныне проживающих в Германии, приглашает Вас на празднование дня Памяти и Благодарения в город Кельн. Расходы Общество берет на себя». И подпись: вице-президент общества Анна Пффаф. Далее шли технические детали, когда выезжать, кто будет его встречать, но Банатурский уже плохо соображал, закружилась голова: «Анна! Анна Пффаф! Господи! Анна — подруга Эльзы, жива. Уму непостижимо!» Банатурский лег на кровать, положил перед собой бандероль, закрыл глаза, стал вспоминать про войну, про немок, про Анну и Эльзу, про первую любовь, про все, все, что с ним произошло.
Хоть и непривычно для городского слуха, зато удивительно точно прозвали эвакуированных из фронтовых городов и деревень в вятской глуши «выковырянными». И впрямь проклятая война вывернула с корнем, выковырнула с насиженных мест измученных стариков, женщин и детей, забросила их в такую глухомань, о существовании которой они даже не представляли.
В середине 1942 года семерых «выковырянных», прибывших из блокадного Ленинграда, на двух подводах доставили в деревушку Замартынье, приютившуюся вдоль кромки девственного леса в одном из северных районов Кировской области, бывшей Вятской губернии. Деревушка сия была подобна древнему граду Китежу — две улочки, десятков пять бревенчатых, почерневших от времени и северных непогод изб, прямо за огородами которых начинался северный лес. Школа-семилетка приняла по случаю войны и отсутствию детей первых «выковырянных», каждый из них являл собой явление уникальное для здешних мест: cухой, высокий старик с золотым перстнем на среднем пальце, заметен был своим истощенным, но надменным лицом, его жена, полуслепая старуха с моноклем, — «барыня», как мгновенно окрестили ее деревенские, вторая пара была тихой и богомольной, оба хромые, затем жена какого-то ученого с дочерью семи лет, отставшие по болезни от эшелона эвакуированных работников института. Семерку замыкал шестнадцатилетний подросток Бориска, которого в Замартынье все стали звать «жиденком», не в силах выговорить его настоящую фамилию — Банатурский.
Вокруг школы по ночам бродили волчьи стаи, высверливая темноту желтыми зрачками. Правда, волков «выковырянные» не боялись, они вообще разучились чего-либо бояться, ибо успели повидать такого, чего и в кошмарных снах мало кому снилось. Однако даже им становилось не по себе, когда деревенские старухи, завидев Бориску, принимались истово креститься, местная ребятня при виде его разбегалась по домам, а женщины-солдатки, не таясь, утирали слезы черными самодельными платками.
«Чего это они хнычут? — удивлялся Бориска. — Городских, наверное, никогда не видели».
Однажды он случайно забрел в полуразрушенное здание, служившее когда-то школьной кладовой, искал чего-нибудь поесть. Здесь было пыльно и прохладно, густо пахло мышиным пометом. Бориска принялся осматривать заброшенную комнатушку и в углу нечаянно наткнулся на старинное треснутое зеркало, заключенное в витую раму из черного дерева. Стер рукавами пыль, взглянул в зеркало и… невольно отшатнулся. На него смотрел, не мигая, живой мертвец — лицо без щек, глаза ввалились в запавшие глазницы, да так глубоко, что нельзя было определить их цвет. С плеч мертвеца спадало прожженное во многих местах, заношенное до дыр одеяние. «Кто это? — поначалу удивился Бориска, не признавая самого себя. Но тут же догадался: это же он. Около восьми месяцев, адовых месяцев, он ни разу не смотрелся в зеркало, не до того было. Более всего Бориску удивило некогда бывшее франтоватой шинелью одеяние.