И вот пожалуйста – он увидел ее краем глаза. Обернулся, похолодев. Хотя было совершенно невероятно, чтобы она очутилась здесь, сейчас, за столиком именно в этом ресторане и именно в день его приезда, но все-таки сердце его поспешило заранее покрыться корочкой льда – ведь когда и он, и она жили в Нью-Йорке, они где только не находили друг друга, много раз так бывало, и сейчас был бы еще один такой раз. Он узнал, повернул голову и за этот миг подобрал подходящие слова: подняться со смущенным или, как она находила, трогательным видом, подойти и сказать: «Смотри-ка, это ты».
Она улыбнется виновато, опустив глаза, и привычным движением слегка передернет плечами: да, мол, я.
«Я очень рад. Ужасно жаль, что так случилось».
И все будет понято, и нужда в прощении опять уйдет назад, в прошлое, точно горящий бумажный круг, сквозь который они проскочили.
Это оказалась другая, немолодая уже женщина, но волосы, правда совсем не того цвета, что у нее, чем-то напомнили ему ее прическу: на прямой пробор и собраны сзади в шелковистый валик, а спереди двумя темными крылами прикрывают лоб, скрадывая его высоту и обрамляя напряженный, настойчивый взгляд. Он почувствовал, что друзья за столиком смотрят на него вопросительно, и снова обернулся к ним, но глаза щипало от усилия преобразить незнакомую женщину в знакомую. Один из сотрапезников – любезный седой банкир, чье расположение, как щедрый чек, содержало небольшое условие: взаимную доверительность, маленькую уступку в их общих интересах, – алчно улыбнулся и этим сразу пресек его порыв все выболтать, признаться. Еще с ними сидела пожилая дама, его бывшая сослуживица – страховой аналитик, чья природная финансовая прозорливость поражала беспощадностью, а манеры были бархатными и притворно сострадательными.
– Привидение увидел, – объяснил он, обращаясь к ней, и она кивнула, потому что все трое с шутливым, мертвящим суеверием неверующих как раз толковали о привидениях. Занавес общего разговора снова опустился, но у него чесались ладони, и, словно между двумя зеркалами, он видел бесконечный ряд уменьшающихся отражений ее взгляда.
Они познакомились в квартире с огромными, как плиты, живописными полотнами и хрупкими, словно на цыпочках, столами и стульями. Она отстаивала какие-то мужнины утверждения, а он досадливо недоумевал, как это женщина, очевидно обладающая волей и темпераментом, может настолько ронять себя, чтобы поддерживать такой безмозглый вздор, и она, должно быть, почувствовала его раздражение с другого конца комнаты, потому что устремила на него свой взгляд. Это был особенный взгляд, одновременно прямой и уклончивый, пожалуй холодноватый, несомненно твердый и при этом удивительно открытый, даже распахнутый; впрочем, основное его свойство не давалось определению словом. Удивительные глаза были единственным украшением скуластого веснушчатого мальчишеского лица, приметного, главным образом, жадной готовностью радоваться. Когда она смеялась, некрасиво обнажались десны, а когда задерживала на вас взгляд, большие, задумчивые, прекрасные глаза замирали и становились похожи на четко очерченные глаза статуи.
Позже, когда их знакомство все же выжило после той первой стычки, он встретил ее в Музее современного искусства среди старых фотопортретов кинозвезд и, шагнув к ней с простодушным удовольствием, которое уже тогда испытывал при виде нее, неожиданно был остановлен ее взглядом.
– Жаль, что вас не было вечером в пятницу, – сказала она.
– А что такое случилось вечером в пятницу?
– Ничего особенного. Просто мы собирали у себя несколько человек и рассчитывали, что и вы будете.
– Нас не приглашали.
– Разумеется приглашали. Я звонила вашей жене.
– Она мне ничего не сказала. Забыла, должно быть.
– Ну ладно. Не имеет значения.
– Очень даже имеет. Я ужасно огорчен. Я бы с радостью приехал. Удивительно, как это она забыла? В хождении по гостям для нее весь смысл жизни.
– Да.
Он растерялся, оттого что ее взгляд теперь был устремлен не на него; вражда между этими двумя женщинами родилась раньше, чем он предоставил для нее причину.
А еще позже, опять же в гостях, где они присутствовали уже все четверо, он улучил мгновенье наедине и поцеловал ее. Ответ ее губ изумил его. Слегка отстранясь, чтобы увидеть на ее лице то влажное, неосмысленное тепло, которое должен был пробудить его поцелуй, он вместо этого встретил напряженный взгляд. За месяцы, протянувшиеся затем, он с удовлетворением наблюдал, как напряжение в ее взгляде постепенно ослабевало. Ее тело под ним набирало мягкость; вернувшись как-то в очередной раз из гостей, его жена, лежа в предрассветной темноте своего неведения, заметила с холодной женской зоркостью, как она – та, другая она – в последнее время похорошела, и в этом полусонный, угревшийся в супружеской постели, которую предал, он находил для себя оправдание. Ее смех перестал быть таким голодным и резким, а глаза, до краев полные ее и его общей тайной, углубились и словно переняли ту детскость, которую сохраняли остальные черты лица. Глядя с другого конца комнаты на нее, стоящую в красе своей, дарованной им, он испытывал нечто вроде отцовской или авторской гордости. А когда они оставались наедине, с ними была нежность, точно призрачное дитя, которое при их расставании уносили, чтобы уложить спать. Но уже и в эти месяцы, когда они, под покровом своей тайны лежа рядом, точно в отдельном подземелье на двоих, обсуждали, раз от разу озабоченнее, как быть, когда их тайна рассыплется и они окажутся на виду, он порой ловил в ее глазах отчетливый отсвет жесткой укоризны, хотя и смягченной печалью и слезами. Но тут было другое, совесть не позволяла ему обозначить словом то давление, от которого исходила эта укоризна и которое, как постепенно выяснилось, он был бессилен облегчить. При каждом расставании она успевала, прежде чем захлопнется дверь, оставить на прощанье взгляд, который потом преследовал его, точно тонкий, настойчивый звон хрусталя.