Бродяга по прозвищу Курчавый бочком придвинулся к стойке с бесплатной закуской. Он поймал косой взгляд бармена и застыл на месте, пытаясь придать себе вид солидного бизнесмена, который только что отобедал у Менджера и теперь дожидается приятеля, обещавшего заехать за ним в своем автомобиле. Талант к перевоплощению был у него на высоте, но его подводил грим.
Бармен будто невзначай обошел помещение, сосредоточенно разглядывая потолок, точно решая проблему побелки, а затем атаковал Курчавого так стремительно, что бродяга не успел придумать никаких отговорок. Неумолимо, но хладнокровно, почти рассеянно, бармен подтолкнул Курчавого к вращающейся двери и вышвырнул его на улицу с безразличием, граничащим с меланхолией. Таковы были нравы Юго-Запада.
Курчавый не спеша выбрался из сточной канавы. Он не держал зла на своего гонителя. Пятнадцать лет бродяжничества, пришедшиеся на двадцать два года его жизни, закалили его дух. «Пращи и стрелы яростной судьбы»[1] обламывались о бронированный панцирь его гордости. С особым смирением сносил он обиды и притеснения со стороны барменов. Само собою, они были его врагами, но, как ни странно, часто они оказывались и его друзьями. Тут приходилось идти на риск. Но он еще не научился разбираться в техасской разновидности этих холодных, апатичных рыцарей штопора и бутылки, которые обладали манерами графа Паутэкета, но, если ваше присутствие не устраивало их, способны были выставить вас за дверь с безмолвной быстротой шахматного автомата, передвигающего пешки.
Курчавый постоял некоторое время на узкой, обсаженной мескитом улице. Сан-Антонио озадачивал и смущал его. Вот уже три дня он был некредитоспособным гостем этого города, высадившись здесь из товарного вагона железнодорожной компании Г. Н. и К., потому что Джонни Мексиканец наплел ему в Де-Мойне, будто этот тополиный город — ни дать ни взять манна небесная, которую собирают, варят со сливками и сахаром и подают бесплатно на блюдечке. Впрочем, Курчавый понял, что отчасти Мексиканец все же дал ему добрый совет. Тут царило гостеприимство особого толка — небрежное, щедрое, беспорядочное. Но сам город тяготил его, особенно после знакомства со стремительными, деловыми, рациональными городами Севера и Востока. Тут ему часто швыряли доллар, но нередко награждали в придачу и добродушным пинком. А однажды ватага развеселых ковбоев заарканила его на площади и протащила по земле, вываляв в грязи до такой степени, что ни один уважающий себя старьевщик не позарился бы после этого на его платье. Извилистые, раздваивающиеся улицы, которые неизвестно куда вели, сбивали его с толку. И еще тут была речушка, ползущая через центр города, изогнутая, как ручка от горшка и пересекаемая сотней крошечных мостиков, настолько похожих друг на друга, что это нагоняло на него тоску. И в довершение всего — этот последний бармен, у которого башмаки были никак не меньше сорок пятого размера.
Салун находился на углу. Было восемь часов вечера. Люди, шедшие из дома или спешившие по домам, толкали Курчавого на узком мощеном тротуаре. Между домами слева он увидел узкий проход, который выдавал себя за городскую магистраль. Улица была темная, и лишь в конце ее маячило световое пятно. Там, где был свет, наверняка были люди. Там же, где в Сан-Антонио после наступления темноты были люди, могла быть и еда, и уж, без сомнения, была выпивка.
Иллюминация исходила от кафе Швегеля. Перед входом Курчавый поднял с тротуара помятый конверт. В нем мог оказаться чек на миллион. В нем не оказалось ничего. Но бродяга прочел адрес «Мистеру Отто Швегелю» и название города и штата. Марка была детройтская.
Курчавый вошел в салун. И теперь, при свете, на нем можно было увидеть печать многолетнего бродяжничества. Он не отличался опрятностью расчетливых и дошлых профессиональных бродяг. Его гардероб являл собою ветхие образцы моды многих направлений и эпох. Две фабрики объединили свои усилия для изготовления башмаков, в которые он был обут.
При взгляде на него в вашем мозгу проносились смутные воспоминания о мумиях, восковых фигурах, русских беженцах и людях, очутившихся на необитаемом острове. Лицо его почти до самых глаз заросло курчавой каштановой бородой, которую он подрезал перочинным ножом и которая доставила ему его прозвище. Бледно-голубые глаза, полные угрюмой настороженности, страха, хитрости и приниженности, свидетельствовали о наслоившейся в его душе горечи.
Салун был невелик, и в атмосфере его шла борьба между озоном и запахами еды и напитков. Свинина с капустой напрочь забивали водород и кислород. За стойкой орудовал Швегель вместе со своим помощником, кожные поры которого были открыты, как водопроводные краны. Потребителям подавались к пиву горячие венские сосиски с кислой капустой. Курчавый проковылял к стойке, глухо кашлянул и представился Швегелю как столяр-краснодеревщик из Детройта, лишившийся работы.
И так же, как день за ночью, за этим сообщением последовали кружка пива и ужин.
— Не биль ли ви знаком в Детройте мит Гейнрих Штраус? — спросил Швегель.
— Генрих Штраус! Спрашиваете тоже! А то как же! Эх, босс, мне бы столько долларов, сколько раз мы с Гейне дулись в покер по воскресеньям!